ЧЕХОВ 127Ф (ИЗ ЦИКЛА «БЕРЕМЕННА ВОЙНОЙ»)

ЧЕХОВ 127Ф

Олега стошнило. Он по-кобельи упал на четвереньки, шея его вытянулась, изо рта, выгнутого коромыслом, полилась тягучая рвотина. Сегодняшняя пшенная каша, плохо пережеванная вареная курица, съеденная за вчерашним ужином, спиртовой осадок и колодезная плесень, — все это, смешавшись в зеленовато-красную массу, лилось из него и растекалось по крыльцу вонючим озерцом. Отхаркивался он натужно, с усердием хлебороба, так, что грудные мышцы его свело судорогой, а когда нутро уже освободилось, то желудок, будто пойманная в силки птица, еще продолжал биться внутри.

Сергей склонился над ним.

— Как ты?

Олег не ответил. Всхрапнул. Поднялся. Размял затекшие руки. Рукавом вытер блевоту с губ.

Сергей сочувствующе смотрел на брата, на его длинное сучковатое тело со странной, будто сдавленной тисками головой, где на простынчато-белом лице, над широкими синяками, оставленными бездельной бессонницей, непрерывно метались огромные взбудораженные глаза, словно высматривали вокруг какой-то забытый предмет, но не находили его и оттого сновали еще скорее и беспорядочнее, ни на чем не задерживаясь. Когда Олега корчило, то Сергей был готов убить его, он хотел подойти сзади, нагнуться, ухватить его за длинные грязные космы и окунуть в изрыганное озерце, — такой бессмысленной и постыдной казалась Сергею слабость брата. «Корячится, как девка. – Со злостью думал он. – Еще мужик называется!» Но когда Олег немного пришел в себя и, шумно дыша, встал, облокотившись о косяк двери, Сергей едва сдержался, чтобы не обнять это родное нелепое тело, не уткнуться носом в худое плечо и не заканючить, выпрашивая добрых слов, каких никто никогда не говорил в их доме. Однако сама мысль об этом была настолько отвратительной, чужеродной и невнятной для всего его существа, что Сергей машинально перекрестился, — так бабка учила его отгонять от себя нечисть. Жестокосердным Сергей не был: он жалел болеющую скотину, жалел одиноких голодных старух, гниющих на своих завалинках, жалел мать, опухшую от возни в огороде и от отцовских побоев, мать, которую он никогда не видел плачущей; жалел деревья, когда их рубили на дрова, и они плакали древесными своими слезами; но жалел молча и отстраненно, как будто жалел не он сам, а кто-то, глубокий и неразгаданный, внутри него. И хотя ему ясны были слова священника о любви и милосердии, он никогда не отпускал на волю потайного себя, никогда не распахивался шалавистым всеприимством, считая преступной и даже греховной эту слюнявую мглу утешений. Оттого он не проявлял и не принимал жалость.

Ему было года четыре, когда выдался неурожай, и сотенные очереди выстраивались в магазин за мукой. Выстояв долгие часы в этой очереди, пахнущей навозом и водкой, мать тащила домой две громадные сумки, доверху наполненные драгоценным порошком, а он, босиком скача вокруг нее, наткнулся на старый гвоздь и глубоко распорол себе пятку. Кровь брызнула черным густым фонтаном, и он, вопя от нестерпимой боли, повалился на землю. Мать остановилась лишь на минуту, обернулась и вылила на него всю свою мутную женскую злобу, отхлестала его полурыдальным матом, как будто он специально, назло ей, покалечил ногу, чтобы из детской шалости создать ей препятствие. Выговорив все, она пошла дальше, волоча съестную тяжесть. Лишь когда слез у него уже не осталось, и кровь перестала хлестать, он, осилив себя, доковылял домой. С тех пор он все сносил, скрипя зубами, и ни от кого не ждал к себе ни состраданья, ни влажной показушной нежности. Со временем он даже научился гордиться этим своим качеством. Олег нещадно попрекал его за это, как и за многое другое, но упреки Олега, который весь являл собой почти монашескую беззащитность и обращенность к забытому нечто, для Сергея были пустыми и вздорными, и он использовал любой повод, чтобы высмеять брата. Между ними за все годы пролегла не то что бы вражда, а туманное и ядовитое непонимание. К тому же Сергей, будучи на три года младше Олега, считал себя, тем не менее, старшим: кулак у него был тяжелее, девок в силосной яме, на ложе из мягкой жирной зелени, переебал он больше; работал так, словно копил себе на последний день жизни, да и пил он с размахом, почти ведрами, с глухой и дикой кацапской печалью, с нескончаемыми мертвящими песнями, с буйным и беспричинным насилием. Олег, зная, как старшится перед ним его брат, никаким образом не проявлял своего к этому отношения, и не потому, что готов был принять притязания Сергея, а потому, что они ему были глубоко безразличны. Потому-то Олег так непроницаемо сносил и его поучения и грубую заботу.

— Ты бы пошел воды попил. – Сказал Сергей. – Полегчает.

Олег кивнул, но не сдвинулся с места.

— Зачем он так с нами, а? – Произнес он.

К крыльцу подбежала, виляя пышным грязно-рыжим хвостом, беспородная собака Зойка, непонятно почему названная этим женским именем, которым обычно называли коров. Собака жила у них во дворе, временами исчезая на целые сутки, то вдруг появляясь непонятно откуда. Впрочем, судьбой ее мало интересовались. Она, еще в щенячью свою пору ошпаренная нечаянно кипятком, после чего ее правый бок превратился в незаживающую, вечно гниющую рану, с выпученными слезящимися глазами, рваноухая и лишайная, была уродлива неправдоподобно, словно рождена она была не сучьей матерью, а какой-то земной неразрешимой тоскою, и ее не любил никто, просто терпели, как терпят неправедных родственников или долгую весеннюю простуду, соглашались как с чем-то само собой данным: выглядывали поутру во двор, во дворе Зойка – давали ей теплой воды с хлебом, нет во дворе Зойки – ну и хуй с ней.

— Кто же теперь скажет, зачем? – Отозвался Сергей. – Теперь уже никто не скажет.

Зойка продолжала мыкаться вокруг крыльца, и на этот раз не сумев привлечь к себе внимание. Но тут морщинистым сухим носом она учуяла теплый запах и, кинувшись к блевотной луже, стала, повизгивая, жадно лакать ее.

— А ну пошла нахуй, тварь! – Крикнул Сергей. Схватил из сваленных в груду под домом кирпичных осколков первый попавшийся. Швырнул в собаку.

Кусок кирпича угодил псине в голову. Она с жалобным лаем, подбирая свисающую с пасти недоеденную блевотину, отпрянула от крыльца.

— Пошла! Пошла! – Сергей притопнул ногой, и Зойка, прижав уши к голове, скрылась за домом.

— Слышь, Серёга, копать сейчас будем?

— А когда, ночью что ли? Дело ясное, сейчас надо копать.

— Земля нынче мерзлая, неподатливая. Пытка, а не копание.

— Блядь, а что делать-то? Не в хате же ему лежать.

Олег стоял, закрыв глаза, шумно втягивая воздух носом, словно готовя себя к трудному и длинному горному переходу.

— Ладно. – Сказал он. – Иди за лопатами. Они где стоят?

— В сарае. – Ответил Сергей, пристально глядя на брата. – Где им еще стоять?

— Бог его знает. Покойник любил инструменты перетаскивать из угла в угол. – Он еще минуту помолчал, потом произнес:

— Ну иди, а я землю пойду приготовлю. Добро?

— Добро. – Буркнул Сергей и грузной панихидной походкой направился к сараю.

Олег потер о бедра задубевшие кисти рук. Вздохнул. Посмотрел на холодное белесое небо. Посмотрел на свои ноги в замызганных стоптанных сапогах. Посмотрел на томящую неприветливость двора, голого и нищего, как вокзальная шлюха. Посмотрел на косые щели в заборе и пожалел, что это не лазы в другой, неописуемо отличный от этого мир, в который бы он, Олег, не задумываясь, протиснулся и навсегда бы ушел отсюда, не опасаясь того, что там возможно все еще непонятнее и страшнее, — пусть непонятнее, пусть страшнее, пусть вообще шиворот-навыворот, главное – там все по-другому! Он еще раз вздохнул, совсем по-стариковски. Сошел с крыльца. Посвистывая, обогнул дом.

За домом лежало пятнадцать кровных соток их земли, окруженные живой изгородью плодовых деревьев, которые сейчас, по зиме, казались редким частоколом, а густо сплетенные между собой их ветви – беспорядочно намотанной на частокольные головы колючей проволокой. Земля же, что еще недавно цвела и дышала, нынче, подернутая первым инеем, походила на пустырь, от души пересыпанный крупнозернистой солью. Олег чувствовал: тайным и древним недобром веет от этой земли.

«Кладбище. – Подумал он. – Оно и есть».

И одинокий, неровный, неумело и наспех выробленный крест, возвышавшийся над ледяным холмиком неподалеку от зачахших, не рожавших больше вишен, был, как ни странно, самым родным и ясным среди мертвенности двора.

Здесь была похоронена их мать, Арина Викторовна. Грубую, изостренную засечками табличку с ее именем, выжженным на дереве, чтоб дожди не размыли отходчивую память, Олег сам ладил к кресту, прибивая дерево к дереву тяжелым гвоздем. Не по-сыновьему, а как-то по-монашьему, по-книжному любя ее, хоронил он мать, укладывал в землю тяжелое окоченевшее её тело; ноги её в почерневших венах; руки ее, длинные, цепкие и жестокие; её высохшую грудь, выкормившую сыновей; чрево её, породившее их; ее круглую косынчатую голову, — любовно укладывал он в сырую яму. Теперь в неведомой и таинственной глубине потчевала она других сынов неласковым своим словом. Тогда даже отец был трезв, скорбел правдиво и тяжко. Только Сергей ухмылялся в тот день краями плотно сжатых губ, словно сбросил давнюю непомерную ношу.

Теперь все хоронили у себя во дворах. После того, как старое кладбище однажды размыло хлынувшими из-под земли чудовищной силы ручьями, никто так и не предпринял попытки разбить в новом месте другой погост. Все, не сговариваясь, хоронили вновь умерших каждый на своем участке земли. Сами строгали, сколачивали гробы, мастерили кресты и убогие подобия могильных памятников.

Сгорбленный зачахший отец Илларион, местный поп, настолько древний, что его уже считали за тень, а не за человека, одно время бродил по поселку, читал дрожащим голосом проповеди про колодцы, отравленные трупным соком; про птичий помёт в святой воде; про грядущего Дьявола и великую жажду. Но его никто не слушал. Лишь когда умирал кто-то, звали священника к себе в дом, чтобы он сделал своё дело – отпел мертвеца. Расплачивались водкой, пирогами, вареньем, салом, кто чем был богат. А бывало, что и вовсе не звали, народ в поселке был советской закваски, далекий от церкви и её обрядов. Если кто и верил в Бога, то, скорее, по наследственному наитию, доставшемуся от дедов и бабок, чем по личному разумению или глубокому духовному опыту. Считали, что покойник сам дойдет до небесной лестницы. Или останется навсегда в земле.

Олег подошел к вишням, погладил их шершавую безжизненную кожу, погладил разбухший и растрескавшийся от сырости крест; потом наклонился и стал расчищать землю рядом с материнской могилой. Отбросил в сторону старые залежалые ветки, руками сгреб оставшиеся с осени листья.

— Кончай хуйней заниматься, и так сойдет. – Крикнул Сергей, подходя к могиле и неся с собой две массивных лопаты.

Олег поднялся, чувствуя, как пот течет по лбу.

— Прямо как постель для невесты взбиваешь! Не много ли почестей?

— Так легче же рыть будет.

— И так выроем! – Сергей передал одну лопату Олегу и, засучив рукава, занес свою.

Копали долго. Лезвия лопат с трудом входили в мерзлую землю, и земля, словно нехотя, принимала их. Земля не желала прогибаться вовнутрь, не хотела становиться еще одной кладбищенской нишей, и оттого сопротивлялась, напрягши все свои бесформенные бабьи мускулы. А братья, обливаясь потом и ядом обиды, поднимали и опускали острый металл, как будто рубили на поживу мясничьим прилавкам еще живую, огромную черную тушу; вгоняли штыки до упора, до самой кости, и, натужившись, разрывали отверделую плоть, ее связки, жилы, сосуды, и со стоном откидывали прочь большие обледенелые куски. В коротких перерывах между рытьем они сосали крепкие сигареты, не обмениваясь ни единым словом, а потом снова, испытывая кислую батрацкую ярость, копали, пока земля, наконец, не сдалась, не разошлась вширь и вглубь – ямой в рост человечий.

— Хватит! – Прохрипел Олег. Он задыхался. Пересохшая гортань пылала. Легкие налились болью, казалось, заполнили всю грудь.

— Да, глубже уже и не стоит. – Просипел в ответ Сергей. – Хорошо управились, только руки горят.

— Угу.

Сергей выдернул рубашку из-за пояса и старательно вытер ею лицо.

— Скоро смеркаться начнет. Часа через полтора, а то, может, и раньше.

— Знаю. – Сергей закурил. Медленными короткими затяжками потянул сигарету. – Дни нынче короткие, но мы, как настоящие землекопы, работу свою быстро сделали.

— Работа-то еще не сделана. – Сказал Олег. – Нам его закопать еще надо.

— Я что, по-твоему, забыл? – Сергей зло посмотрел на брата. – Сейчас вот покурим.

Олег тоже достал сигарету. Прикурил от дрожащего спичечного пламени. Он только сейчас, стоя в яме, со всей неотвратимой и ранящей ясностью осознал, что остался один на один с братом. Раньше каждый из них жил собственной неказистой жизнью, почти не мешая один другому, и объединяли их только ужины и безразличное слово «семья», которым они назывались, — а теперь вдруг, стремительно и бесповоротно, жизнь у них стала подлинно общей, одной на двоих, и в ней больше никого не было. Но, начатая с похорон, и сама эта жизнь превращалась в траур, ведь им нужно было теперь как-то преодолевать преграду, в прежнее время выросшую между ними, а Олег знал, что эта преграда насколько мелка, настолько и непреодолима, и потому от мысли, что с братом осталось их только двое, он испытывал лишь страх и узническое одиночество.

Докурив, они вылезли из ямы и пошли в дом. Отец, голый, пухлый и посиневший, лежал на полу. Лицо его с широко раскрытыми, зрящими в никуда глазами, не выглядело умиротворенным. Оно так и застыло, скорчившись, в жуткой маске предсмертного напряжения, будто в последний миг усилием мышц он вдруг возжелал предотвратить перелом позвонков, когда петля перетянула шею. Когда Сергей днем вошел в комнату и увидел опрокинутый стул и голого отца, болтающегося в петле, он решил, что тот еще жив, — таким борющимся, таким ужасным в своем желании отдалить момент гибели было выражение отцовского лица. Сергей один прыжком оказался на кухне, схватил нож, вернулся в комнату, перерезал веревку, но тело подхватить не успел. Тяжелым мешком оно грохнулось на пол. Отец был уже мертв. Сергей не стал закрывать ему глаза, он подумал, раз так, пусть всё видит, раз не захотел по-людски, то пусть теперь смотрит, целую вечность пускай смотрит, пусть не будет ему покоя. Он не испытал ни горести, ни сожаления, а только злость, но и она вскоре сменилась обыкновенной его тоской. Выбросив нож, он пошел звать Олега. Но что-то еще, кроме тоски и остервенелой его мужикастости, которая так чуралась слез и жалости, зрело в Сергее, то, что едва не заставило его разрыдаться в рубаху брата, то, что мучило его, преследовало в бессвязных полупьяных сновидениях со дня материных похорон, нет, еще раньше, с того дня, когда кладбище растеклось по селу костями и прахом; то, что начало овладевать им сейчас, пока он глядел в сиреневую безжизненную даль отцовских глаз, будто тот самый, потаенный внутри него некто, настойчиво рвался наружу.

Перед ним вдруг возник образ матери, спокойный, даже немного величавый и хозяйственно беспощадный, и Сергей впервые за все слепые годы, прожитые с ней и без нее, прошептал с ребяческой пустозвонной нежностью:

— Мама!

Он вновь увидел ее лицо, оборачивающееся на его боль, и правая пятка вдруг заныла от боли, словно старая, давно зажившая рана раскрылась и потекла буйным кровавым милосердием.

И Сергей зарычал, как пойманный волк, распаханный ржавыми зубцами капкана, истошно и хрипло, так, что от рычанья его шальные шорохи пошли по стенам.

А где-то обнаженная земля, бескрайняя и холодная, уходила вглубь себя ямами, и ямам тем не было числа…

Образ матери погас также внезапно, как и возник, и боль в ноге резко утихла. Сергей оборвал свой хрип, шумно втянул и выдохнул воздух.

— Что это с тобой? – Спросил оторопевший Олег.

— Хватай за ноги его. – Вымучил в ответ Сергей. – Понесем.

— Давай хоть глаза-то закроем ему!

— Не-е-ет! – Процедил Сергей и растянул рот в злой ухмылке. – Пусть глядит. Он в петлю залез, чтобы на века ослепнуть, а мы ему за то веки-то опускать и не станем.

— Мерзко это!

— Похуй! – Выругался Сергей. – Давай тащить, блядь!

Стараясь не глядеть в стекло отцовских глаз, Олег ухватился за его ноги. На ощупь они были похожи на пластмассовые трубы, только были скользкими и чересчур толстыми. Олег почувствовал запах, исходящий от трупа, почти неуловимый, — это был запах прокисшего молока, к которому примешивалась вонь испражнений, и Олег подумал, до чего же паскудно и нелепо то, что человек, с которым еще сегодня утром завтракал за одним столом, теперь совершенно бездвижен и уже сейчас наполняется изнутри смердящей патокой.

Сергей взял отцовское тело под руки, и братья, поднявши труп, понесли его к дверям. Тело оказалось на удивление легким, и оттого странно было Олегу ощущать чудовищную толщину мертвых ног и видеть, с каким усилием тащит отцовское туловище Сергей.

— Тяжело что ли? – Спросил Олег.

— Да нет. Неудобно просто. – Ответил Сергей. – Давай развернемся. В дверь ты должен выйти, положено ведь ногами…

— Положено так положено…

Они развернулись и вынесли труп ногами в двери. На крыльце Олег едва не поскользнулся о собственную блевоту. Как будто из-под земли снова появилась Зойка и, словно признав в мертвом мясном мешке, который несли братья, своего хозяина, залилась громким липким лаем, а потом опять исчезла куда-то.

Они обогнули дом и понесли тело к вырытой яме.

— Бросай! – Крикнул Сергей.

— Надо положить по-человечески. – Сказал Олег. – Не ведро с помоями.

— Как ты его класть собираешься? Говорю тебе, бросай!

Но Олег вцепился в холодную плоть. Не отпускал.

— Бросай!

Олег вопрошающим взглядом вперился в брата.

«И мне теперь жить с ним? – Подумал он. – А как? Как жить-то?»

— Бросай, ёб твою душу! – Снова крикнул Сергей, подумав в очередной раз, что брат у него малахольный, и что под одной крышей не ужиться им.

— Давай! На раз-два-три!

Сергей отсчитал и отпустил трупное туловище; мгновением позже Олег отпустил ноги, и отец со звуком падающего на пол теста рухнул в яму. При ударе тело выгнулось, став похожим на искореженное церебральным недугом тело инвалида, и, взглянув на него, Олег снова почувствовал подкатывающую волну тошноты. На черном фоне земли кожа мертвеца выглядела по-больничному бледной, и лиловые соски, заостренные смертью, казались туберкулезными плевками среди этой бледности, а мшистая съежившаяся тьма гениталий – приговором человеческому греху.

— Попа будем звать? – Спросил Сергей.

— Какого попа? Он же самоубийца!

— Значит, и крест ставить нельзя.

Олег кивнул.

— Ясно.

— Да уж ясней не бывает. Наградил он нас, конечно, почестями. Позорище на весь поселок.

— Да ебать тот поселок! – Ответил Сергей и сплюнул. – Мразь на мрази сидит, кого ни возьми. Пьяницы, воры, шлюхи, цыганва, хуй пойми кто вообще. Нам тут не перед кем отчитываться. Каждый из них пусть сам за собой следит.

А где-то сильные жилистые руки траншеили ямами пустую землю, и рукам тем не было числа…

— Я теперь одно знаю. – Тихо сказал Олег. – Никогда я больше землю рыть не буду, лопату в руки не возьму больше. Даже картошку копать не стану.

Сергей презрительно ухмыльнулся.

— Станешь! – Проговорил он. – Земля эта тебя, мудака, кормит, ты за счет земли жизнью живешь, и после того, как издохнешь, кроме этой земли, приюта у тебя не будет! Так что станешь копать, куда денешься!

— Да разве в этом дело? – Затараторил Олег, нервничая, сбиваясь. – Дело в жизни, в жизни! Разве же вот это жизнь, Серёга? Мертвые дворы, и в этих дворах жрут, срут, хворают, мучаются, за бесценок, за просто так. И всякий же имеет людской облик и даже обликом тем гордится, да ведь только за той личиной – нутро звериное. Это не жизнь – одно ярмо. И ни единой мысли не рождается ни у кого, отчего же человек на себя не похож и в чем же подлинная его вина! Винят или начальство или родню, то воспитали неправильно, то денег мало дали, то жратва хуевая, то условий не создали, но себя, себя никто не винит, а если и винит на словах, то лукавит. Ты же посмотри, каждый, кто себе прощение вымаливает, он себя уже заранее мнит прощенным, и раскаивается так только, по обычаю, и гонит от себя мысль, что его грехи, быть может, вообще прощению не подлежат и обречены на немыслимую вечную кару. А всё оттого, что не жизнь это. Я, брат, другой хочу жизни, не такой! Чтобы каждый миг, пока живешь, тебя пробирало всего, и чтобы чудо было, и надежда, и ликование! Чтобы всё, всё было по-другому! Чтобы дышалось не так, как дышится; чтобы виделось то, что сокрыто; чтобы всё, к чему мы привыкли, от чего уже нам и тошно и скучно, или то, что уж вовсе нами не замечается, засияло, обрело бы вдруг новый смысл, иное значение, запылало бы родильным пламенем! Чтобы солнце, вроде то же самое, каждодневное, светило бы не так, как сейчас светит, а по-другому, близко и горячо, так, словно вот-вот скатится за пазуху золотым колобком. Чтобы вода в колодцах другая была, чтобы зима по-другому холодила, чтобы весна другим запахом пахла! И чтобы кроме земли, кроме этих окоп могильных, у нас много, неисчислимо много было других приютов!

Начало сереть. Необратимо приближался вечер. Сергей поежился. Впервые за весь день он ощутил приближение стужи; тонкая осенняя курточка, второпях накинутая им поверх выдернутой рубахи, не уберегала от холода. Он почувствовал, что совсем замерз. Ему захотелось в тепло, в жаркий уют какой-нибудь вдовушки, где он с головой бы погрузился в винное забытье, в громкую развеселую песню, в женскую плоть, в хрустящую чистоту свежей постели.

— Ну что, философ, – насмешливо бросил он Олегу, — ты все сказал?

— Сколько ни говори, всего не скажешь. – Олег носком сапога поддел студеный ком земли, тот скатился в яму и разбился об отцовский, начавший темнеть живот.

— Во-во! – Сказал Сергей. – Тебе волю дай, ты с утра до ночи будешь пиздеть без умолку.

— Не понял ты ничего! Бог с тобой, молодой еще.

— А ты, блядь, дурак, хоть и старше!

Олег не стал ругаться с братом. Клонящая к тверди усталость овладела им; вяжущая чайная слабость растеклась по телу, размягчила руки и ноги. Олегу было стыдно за всё, что он сказал. Стыдно не перед Сергеем, а перед самим собой, и не потому, что какая-то неправда или чепуха содержалась в его словах, а потому, что не надо было вовсе произносить их, а он произнес, заранее зная, что это бесполезное дело.

— Всё одно, я думаю, нехорошо как-то. – Нарушил он молчание. – Надо бы все-таки закрыть ему глаза.

— Нехорошо? – Сергей растянул рот в конвульсивной юродивой улыбке, и яростная полубезумная тень закрыла его лицо. – Глаза говоришь закрыть?

Он резко схватил лопату, занес ее и, спрыгнув в яму, с силой опустил на лицо трупа, попав лезвием прямиком в линию переносицы, погружая его в глазные яблоки. Хрупкая глазная пленка надорвалась, и из лопнувших зениц потекла густая кроваво-млечная слизь.

Сергей занес лопату для второго удара.

Олег спрыгнул следом. Схватил его за руку.

— Ты что делаешь? – Закричал он. – Что ты, сука, делаешь?

— Сам же, сам просил, — истерично зашипел Сергей, — глаза ему закрыть, вот я и уважил твою просьбу, закрыл глаза!

— Гадостный, ничтожный ты человек! Сердце у тебя пустое и тяжелое, как колокол, — бьешь его, он отзывается, но внутри у него ничего нет!

— Да пошел ты нахуй! – Сергей высвободил руку и, отбросив лопату, выбрался из могилы. Быстрым шагом он пошел прочь, но не в дом, а вон со двора, в клети поселковых улиц, в буйство поминального праздника, туда, где плавало вонью памяти размытое кладбище, где лежали необозримые безутешные поля, изморщиненные рытьем.

Олег смотрел ему вслед, пока тот не сгинул из виду. Потом поднял голову, взглянул на вечернее небо, затянувшееся тучами, по которому черной вспышкой пронеслась воронья стая.

— Вот так вот, батя. – Тихо сказал Олег. – Ты теперь небытиен. Ведь могила – то небытие солнца, как молчание – небытие слова, как плоть – небытие духа. Но если взять весь мир во всей полноте его, то нигде на его просторах ты небытия не сыщешь, и в том великая тайна Господня.

Он, пересиливая все растущую слабость, вылез из ямы, поднял лопату и размеренно-отрывистыми движениями, не глядя на труп, принялся забрасывать могилу землей. Земля падала с тихим шорохом. Но ничего громче этого шороха Олег никогда не слышал.

Белые курчавые хлопья первого снега повалили с вышины, ласковым узором ложась на его длинноволосую голову, ложась на ветви бездетных вишен, ложась на кривой, клонящийся крест, ложась на изуродованные мертвые глазницы.

88
ПлохоНе оченьСреднеХорошоОтлично
Загрузка...
Понравилось? Поделись с друзьями!

Читать похожие истории:

Закладка Постоянная ссылка.
guest
0 комментариев
Inline Feedbacks
View all comments