Глава 1. Без прикрас
Меня всегда трогали люди, которые могут открыто сказать: «Я больше не справляюсь. Я ошибся. Я сломалась.» Не оправдываться, не выставлять маску силы, а просто признать — честно, без театра.
Сейчас я одна из них.
Мне не стыдно это говорить. А раньше было. Очень долго. Наверное, больше восьми лет я жила в состоянии, где главное — выглядеть хорошо, правильно, «как надо». Прятала свои слабости за чужими словами, улыбками, делами. Мне казалось, что иначе — не выживу.
Ирония в том, что я сама стала тем, что ненавидела в подростковом возрасте. Помню, как в четырнадцать лет смотрела фильмы, читала книги, и злилась на героев, которые врали, предавали, прятались. Говорила вслух: «Фу, я никогда такой не стану. Как можно так жить?»
А потом стала.
Не сразу. Постепенно. Сначала — одно маленькое «ничего страшного», потом ещё одно. А потом просыпаешься однажды и понимаешь, что живёшь жизнью, в которой тебе самой тошно. Что больше не знаешь, кто ты на самом деле.
Иногда я возвращаюсь в то детское, спокойное время. Туда, где было легче дышать. Где бабушка ещё жива, где мама улыбается, где я бегу по двору с ободранными коленками и не думаю о том, кто я и чего стою. Там была любовь. Там было просто.
Я всё ещё тоскую по тому ощущению. Оно, наверное, и спасает.
Сегодня я просто хочу быть честной. Не для эффекта, не для драмы. А потому что больше не могу иначе. Если внутри сидят страхи, стыд, злость, слабость — пусть выходят. Лучше я скажу вслух, чем буду снова годами молчать и прятать.
Если кто-то читает это и узнаёт себя — знай, я рядом. И мне тоже страшно. И я тоже не идеальная.
Но мне кажется, именно с этого и начинается путь назад к себе.
Не с побед. А с правды.
Я заранее знаю, что кто-то подумает:
«Ну вот, опять нытьё. Опять душевные раны, жертва жизни. Пора бы уже к психологу, нет?»
Пусть думают. Я не боюсь.
Я не пишу, чтобы меня пожалели. Мне не нужна поддержка в комментариях и советы «держись». Всё, чего я хочу — меньше лжи. Я устала от неё до тошноты.
И страшнее всего — не чужая ложь. А своя.
Та, которую я говорила себе. Та, с которой жила изо дня в день, улыбаясь близким. Та, которая разрушала мою честность, мою привязанность, мою человечность.
Многие психологи говорят, что ложь — это защита. Что так психика защищается от боли, страха, паники.
Может быть. Я не спорю.
Но я не хочу всю свою жизнь копаться в себе, как в сломанной машине.
Я просто хочу стать свободной.
Я хочу дышать полной грудью. Говорить то, что думаю. Не прятаться за «всё нормально», когда всё рушится. Не обманывать, когда не уверена, поймут ли меня.
Мне по-настоящему больно за тех, кто пострадал от моей лжи.
Не потому что я врала во зло. Нет. Чаще наоборот — я хотела защитить, сохранить, не ранить. А в итоге — ранила сильнее.
Особенно больно за самых близких. За самых уязвимых.
Тех, кто всегда смотрел на меня с доверием. С любовью. Кто не мог представить, что я когда-нибудь обману.
Я помню, как бабушка гладила меня по голове и говорила: «Ты у меня честная, ты всё всегда говори, не бойся».
А я потом врала — ей, себе, всем.
И теперь никакое «прости» не сможет вернуть её.
Никакое «я люблю тебя» не обнимет её снова.
Маме, может, ещё можно что-то вернуть.
Она держится за меня. Она пытается снова верить.
Я это вижу. Я это чувствую.
И от этого стыдно ещё сильнее. Потому что это — не та вера, что была раньше. Это уже вера с оглядкой. С болью. С сомнением.
И, возможно, я заслужила это.
Но в этом всём есть один свет.
Я больше не хочу лгать. Ни себе, ни им, ни вам.
И даже если правда будет страшной, злой, тяжёлой — она не разрушит меня так, как разрушала ложь.
Пусть правда режет, пусть задевает. Пусть делает уязвимой.
Но я хочу любить её.
По-настоящему.
Потому что правда — это не про то, чтобы быть хорошей.
Это про то, чтобы быть живой.
Двор в городе Л.
Во дворе маленького провинциального городка Л. всегда кипела жизнь. С раннего утра и до самых сумерек на лавочке у подъезда сидели бабушки — добрые и шумные, с натруженными руками и вязанными шалями. Их голоса, словно фон, сопровождали весь наш детский день: обсуждали чьи-то разводы, новые покупки, «невест с короткой юбкой» и вечно сравнивали нас — у кого оценки, у кого манеры, у кого сопли до пояса.
Но несмотря на ворчание, в этих бабушках было что-то уютное. Они были как якорь: неподвижный, уверенный, всегда наблюдающий. Мы чувствовали, что под их взглядом — как под присмотром мира. Даже если получали за проделки. Даже если нас «шугали» веником за лазание по трубам или пугали тем, что «в милицию сдадут».
Наш двор был живой, настоящий. С криками мальчишек, играющих в «войнушку», с драками за палки, с обрывками пакетов, застрявших на ветках, и с котами. Сотнями дворовых котов. Казалось, что в Л. не было ни одного дома без них. Они были повсюду — рыжие, чёрные, серые, грязные, хромые, испуганные, голодные. И каждый — особенный.
Мне было пять. И я не понимала — почему нельзя спасти всех? Почему мама говорит «нельзя»? Почему бабушки качают головами? Почему никто не даёт котёнку просто пожить с нами дома?
Я была уверена, что у меня есть сверхспособности. Я верила: я могу всё. Я найду коробку, постелю туда тряпку, налью молока, сама сварю суп, сама отмою каждую шерстинку. Я не позволю им умирать на улице. Я спасу их всех.
Наша маленькая детская «община» — мы с Ваней, Дашкой, Тохой и иногда даже Петькой — устраивали тайные собрания. Мы собирали монетки, всё до копейки. Копили, чтобы купить сосиски, желейки, хлеб. Чтобы был запас еды для «наших хвостиков». Мы устраивали для них приют из коробок, искали самые тёплые места под подъездом, поднимали шум, если кто-то бил кошку или пинал щенка. Мы верили, что можем всё изменить.
И когда кто-то из нас падал, разбивал колено или нос — это тоже не было поводом плакать. Мы уже знали фразы взрослых: «Не больно! Всё хорошо! До свадьбы заживёт!» И мы верили. Мы сжимали губы, вытирали кровь грязной рукой и шли дальше. Потому что впереди были коты. Потому что нам нельзя было подводить свою маленькую армию добрых дел. Потому что мы уже были почти герои.
Сильная вера, что всё пройдёт. Что скоро станет легче. Что главное — стараться. Быть добрым. Помогать. Не предавать.
Я безусловно, всем своим маленьким детским сердцем любила этот город. Особенно шумный двор, где уже в раннем возрасте плелись интриги, о которых взрослые будто и не догадывались. Тайные свадьбы на клумбах, наивные поцелуи в щёчку, которые через пять минут превращались в ссоры, драки, обиды, новые царапины и, конечно же, порванные штаны.
Домой идти нельзя. Бабушка строгая — наругает и выгонит с балкона. А как же тогда гулять до вечера? А там Ванька уже несёт свои заветные ириски «кис-кис» и обещает, что у него теперь настоящая карта с кладом.
Каждый из нас уже пережил желудочное приключение из-за нашей “диеты” — дешёвые чипсы, яблочки-дички с местного деревца и лимонад, от которого язык становился синим или красным. Но главное — не домой. Потому что самое интересное начиналось всегда чуть позже.
В один из таких дней я впервые узнала настоящую горькую правду: — Я здесь не только на лето… Мама скоро уедет в другой город. Но мы будем ездить друг к другу в гости. Маме нужно работать.
Я тогда не понимала. Почему нельзя быть всем вместе? Почему нужно уезжать? Почему важнее работа, деньги, новая школа?
Мне почти семь. Я в этом городе уже не первый год. Он стал моим домом: пышные парки, фонтаны, вкусный пломбир в стаканчике и огромные Лисы, которые танцуют, обнимают и играют с детьми. Мне потом объяснят, что это были обычные актёры в ростовых костюмах. Что они так зарабатывают.
Вот ещё одна трещина в волшебном мире. Снова — деньги.
Я ненавидела это слово. Мне казалось, что именно деньги забирают у меня маму. Что где-то в другом городе есть огромный серый завод, на котором она одна, маленькая, стоит посреди грохочущих машин и делает эти деньги. Контролирует конвейеры, следит, чтобы их было много — потому что всё теперь дорого. Потому что так надо. Потому что взрослые всегда заняты.
Мама с бабушкой часто говорили, что зарабатывать — сложно. Что всё стоит денег. Что жизнь — не сказка.
Но мне хотелось верить, что однажды она всё-таки станет сказкой. Что мама вернётся. Что мы будем жить вместе. Что не надо будет выбирать — между теплом и рублём, между обнимашками и счётом за квартиру.
Мне было почти семь. И я начала понимать: иногда любовь не побеждает. Иногда она просто уезжает в другой город — работать.
Меня все любили. Меня баловали. Каждый день моего детства был наполнен чем-то незабываемым. Сладости, красивые платья, любимые бабушки и дедушки — каждый давал карманные деньги и разрешал прыгать до вечера на батутах в парке.
Было лето. Настоящее, длинное, светлое лето с мамой. Мы катались на каруселях, особенно любили «Ромашку». Мы пели вместе детские песни, а я даже участвовала в уличном караоке. Каждый раз экран писал мне: «Вы поёте великолепно!»
Я с настоящим удивлением спрашивала: — Правда, мам? Прям точно?
И мама смотрела на меня так, как умеют только любящие мамы. Смешно, тепло и серьёзно одновременно: — Правда, конечно!
А дома нас ждал мамин друг, который уже давно стал её мужем. Я верила, что он защитит нас, будет оберегать. Он взрослый, сильный, серьёзный. Он дарил подарки, смеялся, смотрел с нами сериалы и возил по городу на машине. Мне казалось — мы семья. Настоящая.
Иногда я слышала их ссоры через тонкую стену, но не придавала значения. Или, возможно, не хотела разрушать иллюзию счастья. Взрослые же всегда немного спорят, правда?
Он называл выпивку по вечерам способом «расслабиться». Главное — чтобы всё было спокойно. Я очень хотела этого спокойствия. Иногда ловила маму с грустным взглядом и не понимала: почему она печалится? Мы ведь все вместе. Мы катаемся, смотрим кино, смеёмся. Разве не в этом счастье?
Я тогда не знала, что даже в самых светлых воспоминаниях уже может расти тень. Что даже самое любящее сердце иногда грустит в одиночестве.
Но я помню: я была ребёнком. И я была счастлива. Это было моё настоящее — лето, мама, парк, и голос караоке, говорящий, что я пою великолепно.
Начальная школа казалась продолжением детства, но уже в 4–5 классе я начала ощущать, что что-то меняется. Не в расписании, не в уроках — внутри. Я устала повторять одноклассникам:
— Да, у меня есть мама. — Да, она работает в другом городе. — Да, я живу на два дома и на два города. — Нет, мне это не мешает. Мне удобно. Мне нравится.
Я говорила это каждый раз с гордостью, натянутой улыбкой и каким-то взрослым упорством. Я была счастливым и любимым ребёнком. Полноценным. И в это действительно верила.
Но внутренние изменения не остановить. Я начала замечать то, чего раньше не видела — бабушка стала стареть. Её когда-то шелковистая, мягкая кожа на руках теперь казалась более сухой, грубой, на ней проступали морщинки. Но она всё так же потрясающе готовила — и картошку с луком, и борщ, и пирожки с яйцом и луком, которые я потом так и не научилась повторять.
Она всё так же бесконечно любила меня. Старалась дать больше, чем могла. Я начала понимать — ей было непросто. Очень непросто. Пока дедушка работал ночами, мы лежали вдвоём в постели, и она рассказывала мне истории из своего детства и юности.
Я слушала её как кино. Как будто это красивый старый фильм о деревне, дружбе, семейных посиделках, первой школьной любви. Она была девочкой из большой семьи, у них был огород, козы, река за домом, огромная печка. Всё было так далеко от моей жизни, и в то же время — так похоже.
У меня была тоже любовь. Первая. Долгая. Но об этом не сейчас.
Мы жили втроём в однокомнатной квартире. Я, бабушка и дед. На стене висел календарь с лошадью, в углу стояла швейная машинка, а за ней всегда пряталась папка с моими грамотами. На школьные утренники приходила только бабушка. Мои одноклассники хотели знать:
— А где твой папа? А мама? Почему никто не приходит?
Но я не была изгоем. Я всегда находила, что сказать. Или просто уходила в библиотеку. В школьной библиотеке пахло старой бумагой и терпкой тишиной. Там была моя настоящая подруга — библиотекарь. Мы говорили мало, но она всегда знала, какую книгу мне дать.
Я читала всё подряд. И особенно — когда было тяжело. Книги были другим миром, в котором не нужно было объяснять, кто ты и где твоя мама. В них не было одноклассников, перемен и пустых вопросов. Там были герои, настоящие чувства, другие страны. Там я чувствовала себя понятой.
Единственное, что мне так мешало, — это лёгкая бабулина «неправда». Она часто просила не рассказывать маме о её проблемах со здоровьем или что дедушка пришёл домой со стойким запахом алкоголя.
Иногда, ближе к вечеру, когда мы сидели вдвоём на кухне и я наливала бабушке чай, между нами происходили такие диалоги:
— Бабуль, может, скажем маме, что ты снова вызывала скорую? Она бы переживала, но, может, хоть уговорила бы тебя на обследование…
Она мягко усмехалась, устало, но по-доброму:
— Не надо, зайка. Маме и так тяжело. Она устает, работает, старается. Не хватало ей ещё волноваться о нас с тобой.
— Но деньги… Ты же говорила, что остаётся совсем мало.
— И это ей говорить не надо. Мы справимся. Я всю жизнь справлялась — и сейчас справлюсь. Главное — ты у меня есть. А всё остальное — ерунда.
Я кивала. Не потому, что верила. А потому что так надо было. Потому что бабушка всегда знала, как правильно. Потому что я видела, как она потом садилась на стул и долго смотрела в окно. Молча. Слишком молча для человека, который «справляется».
Мир начинал меняться. Я начинала меняться. Но книги пока позволяли оставаться той — пятилетней, с котёнком на руках, с конфетой «кис-кис» в кармане и верой, что всё будет хорошо.
Полу-правда
Мне исполнялось тринадцать летом перед седьмым классом. Я приехала на каникулы к маме — как всегда, стараясь быть весёлой и разговорчивой, не подавая виду, что что-то не так. А дома, у бабушки, уже давно всё было не так.
Шестой класс я закончила с тревогой в груди и с хроническим недосыпом. Я не спала ночами — слушала тишину, прислушивалась, не хлопнет ли дверь, не загремит ли посуда. Дед всё чаще пропадал на несколько дней. Деньги исчезали, бабушка молчала, но я видела, как она считает мелочь в кошельке. Иногда он возвращался пьяный, кричал, ломал тишину — а наутро, как будто ничего не было, садился читать газету.
В один из таких вечеров, когда дедушки не было уже третий день, бабушка сидела у плиты. Я подошла и тихо спросила:
— Бабуль… мы маме не скажем?
Она не повернулась. Только кивнула слегка:
— Нет, солнце. Маме нельзя. Ей и так тяжело. Мы сами справимся.
— Но он ведь… он пропадает. Кричит. Ты же боишься.
Она вытерла руки о фартук, медленно села на табурет:
— Бояться — не значит сдаваться. Он всё равно мой муж. Мы уже старые. Всё это пройдёт. Он устал. Просто время тяжёлое.
— А деньги? Ты же говорила, что осталось совсем чуть-чуть…
— Ну и что? Переживём. Ты только маме не говори. Пусть она живёт спокойно. У неё работа, ты же знаешь. Ты у неё одна. Она не выдержит, если узнает.
Я промолчала. А потом сказала то, что вертелось на языке уже давно:
— А я? Я выдержу?
Бабушка посмотрела на меня. Долго. А потом обняла так крепко, как будто хотела спрятать меня внутри себя, в самое безопасное место, которое ещё осталось.
Мы с ней жили в этой полу-правде уже два года. В той версии, где дедушка просто устаёт, где никто не виноват, где семья — это навсегда. Я делала вид, что верю. Потому что так было легче.
В школе у меня было три подруги. Три настоящие подруги, как сёстры. У каждой были свои семейные трудности, свои драмы, свои страхи. Мы держались друг за друга. Гуляли допоздна, слушали музыку, как будто это спасало. И, наверное, спасало. Хоть немного.
Но проблемы накапливались. Уроки не делались. Домашки срывались. А в дневнике вместо «5» и «4» стали появляться «неуд.» и заметки: «Нет домашней работы», «Поговорите с родителями».
Мы злились. Нас бесила классная, которая обещала звонить домой, и особенно — злая математичка с её строгим голосом и непрощающим взглядом. Казалось, она нарочно хочет сделать больнее.
— Девочки, ну давайте завтра просто не пойдём на алгебру, — предложила как-то Эля, закусывая солёную соломку. — Эта ведьма всё равно орёт на всех подряд. Ей плевать, кто ты, лишь бы унизить.
— Поддерживаю, — кивнула Вика. — Я вчера пришла с недописанным номером и просто сказала, что тетрадку забыла — а она на весь класс: “Ты лжёшь, ты врунья!”. Я чуть не заплакала. А зачем ей правду?
— Мы всё равно всё понимаем без неё, — сказала я, — а если не понимаем — то и не страшно. Главное, что мы вместе.
Мы переглянулись, и было ощущение, будто мы держим оборону. Как будто эта школа — это поле боя, а мы — маленькая армия. И если сдастся хоть одна, рассыпется всё.
— Мы же всё равно умные, — сказала Эля. — Просто у нас сейчас… тяжёлый период. Это не навсегда.
— Сёстры по боли, — прошептала Вика и обняла нас обеих.
Так мы держались. Смеялись громче. Прятали слёзы. И верили, что у нас всё получится. Потому что мы были вместе. Потому что у каждой из нас была своя боль. А вместе — мы были сильнее.
Тайна
Мне было тринадцать. Начало самого тяжёлого периода. Всё, что произошло тогда, — это не просто трудности подросткового возраста. Это была страшная, чудовищно-уродливая правда, которую я носила в себе почти пять лет, как тёмную опухоль в самом сердце. Никто не знал. Никто не должен был знать.
Я устала от своего родного городка Л. Я знала его вдоль и поперёк. Каждый угол, каждую тропинку, каждый голос во дворе. Мне хотелось сбежать. Хотелось в город К. — к маме. Там было легче дышать. Дед почти не появлялся, бабушка тратила последние деньги на репетиторов, иногда срывалась и ругалась с мамой по телефону. Мама злилась, ведь не знала всей картины: про деда, про деньги, про то, как я изменилась.
Окружающие говорили: «Переходный возраст. Трудный ребёнок». А мне просто хотелось быть понятым. Услышанным. Особенно — в вопросе первой любви. Она была такой настоящей и такой несчастной. Всё тот же одноклассник, всё то же непонимание. Я начала писать стихи:
Он шёл — и тени дрожали в тумане, А я — как лунная нитка в его рукаве. Мы молча шагали по старой аллее, Где деревья шептали о чём-то живом. В наушниках — Green Day, внутри — вихрь и грёзы, И казалось, что мы растворяемся в снов серебре.
Эля говорила: «Мила, ты просто влюбилась. Пройдёт. Все мальчики в этом возрасте дураки!» Вика добавляла: «Пиши ему письмо, пусть знает, как он тебе важен. А если не поймёт — не твой человек!» А я слушала и молчала. Они думали, я грущу только из-за неразделённой любви, и мне было легче. Потому что если бы знали правду — может, перестали бы говорить со мной. А может, и нет. Но тогда я не рисковала.
В К. поначалу было легче. Старые знакомые, двор, в котором меня все знали. Но я всё чаще выбирала одиночество. Мне нужно было тишины. Ни с кем не делиться. Не говорить, не объяснять, не разбирать по кусочкам случившееся. Я просто жила — день за днём, притворяясь, что всё нормально.
Я начала продавать яблоки и вишню возле дома. Это был мой первый маленький «бизнес». Копейки, но мне хватало. Главное — не сидеть дома. Не видеть отчима. Он уже не был тем, кем был раньше. Он постарел, потух, и в нём исчезло то, что я называла отцовской заботой.
И тогда случилось это. Было мрачное, тёмное утро, не по-летнему холодное. За окном моросил тяжёлый дождь, не громкий, но липкий, словно капли цеплялись за стёкла, как мои мысли — за мою голову. Я очень хотела спать. Хотела, чтобы день просто не начинался. Всё в теле сопротивлялось пробуждению — как будто оно предчувствовало.
Я ещё спала, укрывшись с головой. И вдруг — прикосновение. Мужская рука. Грубая, тяжёлая, но сначала — с какой-то вымученной «нежностью». Я с просонья сказала: «Не мешай, я сплю…». Но он не ушёл. Его руки начали прижимать меня к кровати, футболка задиралась. Я кричала. Я брыкалась. И, если память не врёт, я укусила его.
И тогда всё стало чёрным. Перед глазами — вспышка, потом темнота. Я потеряла сознание впервые в жизни.
Тошнотворное чувство — не во рту, а в душе. Внутри. Я не называла его папой, но чувствовала к нему что-то родственное. Я доверяла ему свои тайны. Я старалась мирить его с мамой. А теперь он стал для меня Чёрным. Он говорил: «Глупая девчонка, я просто играл в доктора, как в детстве. Не стоит это маме рассказывать».
С того дня начались приступы. Тики. Головокружения. Я снова теряла сознание. У меня скакало давление. Но никто ничего не знал. Я не могла. Мой мозг будто вычеркнул всё, что чувствовала. Всё продолжалось, как прежде. Только сон стал тяжёлым, коротким. А в душе поселилось нечто мерзкое — как будто там завелись черви.
Мы продолжали обедать всей семьёй за столом. Я слушала их разговоры. Улыбалась. Но каждое утро я старалась уходить из дома до того, как проснётся Чёрный. Даже в самые жаркие летние дни. Я не могла быть рядом с ним.
Я убедила себя: ничего страшного не произошло. Ведь я жива. Я улыбаюсь. Я — сильная. Но правда осталась. Внутри. Где-то очень глубоко. И я несла её одна. Никто не должен знать. Никто не узнает. Я всё та же — улыбающаяся, добрая, сильная. Я не хочу, чтобы мама узнала. Ей будет очень больно. И, самое страшное, я боюсь, что она перестанет меня любить. Что не поймёт. Что всё разрушится. Я не могла этого допустить, даже если сама продолжала разрушаться изнутри.
Она — моё спасение. Уже вернувшись в родной город Л., я начала чувствовать, как многое внутри меня меняется. Я стала острее воспринимать эмоции других людей, чувствовать их боль и страх. Именно тогда мы сблизились с Т. Не просто как одноклассники, а как нечто большее — почти мистическое. Интимно-душевное. Без прикосновений. Только понимание. Только поддержка. Я слушала его мечты: о сцене, о музыке, о маленьком магазине с сувенирами по Гарри Поттеру, Супергероям и Властелину Колец. Я искренне восхищалась им. Я верила в него.
Однажды он тихо сказал, когда мы сидели под деревом после уроков: — Мила, мне правда жаль, что я долгое время не видел в тебе кого-то близкого. Я был глуп. А ты всегда была рядом. Понимала, не осуждала… Я хочу, чтобы мы долго были вместе. Как лучшие друзья. Настоящие. Такие, которые — навсегда.
Я чувствовала, как во мне что-то тихо трепещет. Как будто внутри зажгли крошечный фонарь, и он начал медленно раскачиваться, разгоняя тьму. Мне хотелось говорить с ним каждую минуту — даже о мелочах. Я ловила его взгляды, ждала сообщений, придумывала поводы задержаться в школе подольше, чтобы пройти с ним вместе. Я не влюбилась в него — я чувствовала, что он часть моей внутренней тишины, которую не разрушает.
И в те ночи, когда мне было особенно тяжело, приходила Она — ведьма. Только это была не страшная сказочная злобная фигура, а моя копия. Только взрослее. Сильнее. В её глазах был свет. Темно-каштановые волосы ниспадали ниже плеч, гладкие и тяжёлые. Я же тогда носила короткое каре, и мне казалось, она — та, кем я могла бы быть, если бы не боль. Её глаза были карими, но меняли оттенок, как озеро в разную погоду — то светлые, то тёмные, то совсем глубокие, с золотистым отблеском. А когда она улыбалась, казалось, что весь сон наполняется светом.
— Я могу лечить, — говорила она, присаживаясь рядом. — Я могу забирать твою боль, чувствовать, что чувствуют другие. Ты ведь тоже это чувствуешь, не так ли? Ты видишь боль в людях, слышишь то, что они прячут.
— Я хочу быть как ты, — отвечала я шёпотом.
— Тогда впусти меня.
— Как?
— Просто скажи: «Я вижу тебя. Я знаю тебя. Я принимаю тебя.»
Я боялась. Но я запомнила эти слова. И когда наступит время, я произнесу их. И, может быть, стану целой.
Глава 7. Ведьма
После того утра, после той вспышки ужаса, я начала бояться себя. Я стала внимательно слушать, прислушиваться — не брежу ли, не схожу ли с ума? А вдруг то, что происходит во сне, — не просто сны? Может, мой мозг, не выдержав, начал рисовать мне спасение? Я много читала о расстройствах, о шизофрении, о раздвоении личности. Мне нравилось читать про психику, пока это не стало слишком близко.
И вот Она. Ведьма. Моя копия, только взрослее, мудрее, сильнее. Я не знала, откуда Она. Почему приходит только во сне? Почему говорит так уверенно и мягко? Почему знает то, чего я даже не спрашивала? Я начала бояться.
— Ты кто? — спросила я однажды. — Правда кто? Я тебя придумала?
Она улыбнулась, как улыбаются взрослые, знающие больше, чем хотят говорить.
— Я — ты. Такой, какой ты могла бы быть. Без страха. Без лжи. Без боли.
— Но я боюсь, что схожу с ума… — прошептала я.
— С ума сходят те, кто отрицает себя. Ты не отрицаешь. Ты ищешь. А значит, жива.
— Почему именно сейчас? Почему ты приходишь только в темноте?
— Потому что днём ты делаешь вид, что не чувствуешь. Что не страдаешь. Я прихожу, когда ты одна и честна с собой.
Я не верила. Я сомневалась. Я задавала ей вопросы о себе, о Мире, о смысле. Она не давала прямых ответов, но её голос был как шелест листвы — в нём было больше правды, чем во всех учебниках психологии. Она рассказывала, что я могу чувствовать других. Слышать боль, которую прячут. И исцелять. Но сначала — себя.
— А если я впущу тебя… Что будет? — спросила я.
— Ты станешь ближе к себе. Ближе к тому, кем могла бы быть. Но это страшно. Это — сила.
— Как мне тебя впустить?
— Скажи: «Я вижу тебя. Я знаю тебя. Я принимаю тебя.»
Я боялась. Долго не решалась. Но однажды — решусь. И, может быть, начну собираться из осколков.