СТАНИСЛАВ МАЛОЗЁМОВ
СКАЖИ-КА, ДЯДЯ!
Рассказ
Не лестничной площадке второго этажа два здоровенных мужика, которым уже перевалило за пятьдесят, почти час бились в рукопашном бою до изнеможения, но с увлечением и удовольствием. Цементный пол и стены они художественно расписали кровавыми пятнами, полосками да сочными мазками. В подъезде было тесно матюгам, филигранно отточенным по смыслу и перечислению полного состава родственников. Мужики разлетались к противоположным стенам, за секунду приводили себя в порядок, стирая рукавами рубах кровь с территории лиц, после чего отталкивались от стен задницами и в сотый раз стукались телами, рыча да вспоминая самые гадкие, неприличные слова. В перерывах они разливали в стоящие на безопасном расстоянии стаканы «московскую» и занюхивали проглоченное окровавленными кулаками. Соседями они стали всего месяц назад, поэтому для зачатия мужской дружбы и общения домами надо было познакомиться правильно. Хорошо выпить за знакомство и проверить обоюдную надёжность кулачным боем. Сражались они и употребляли попутно «проклятую» уже четвертый раз, каждую субботу, и всегда, расползаясь по квартирам, обнимались по-братски. Одного звали дядя Коля, другого — дядя Витя. Вот он и переехал в этот редкий по красоте и комфорту дом из корявой «хрущёвки». А в тысяча девятьсот шестидесятом году город Зарайск имел сорок три двухэтажки, одобренных для процветающей жизни советских граждан самим Никитой Сергеевичем. Ну, и кроме них — девять больших, очень высоких четырёхэтажных, плотно увитых вензелями и культурно облагороженных отделкой из рельефной чешской штукатурки домов, установленных в центре. Для самых достойных людей города.
Сам дядя Витя к достойным причислен не был. Он шоферил на очень скорой помощи. И сам неприметный, да с такой же зарплатой. Квартиру дали его жене, тёте Панне, сбежавшей в войну от погибели подальше. За Урал. В Зарайск. Она в середине пятидесятых творила бухгалтерские чудеса на огромном заводе вискозного волокна, а в шестидесятом в виде награды за очень доблестный труд без единого замечания от десятков суровых ревизий её поселили в большую пятикомнатную квартиру, добросовестно и красиво переделанную из грязной коммуналки. Их старательно искореняли в Зарайске по мудрому решению обкома. Тётя Панна выглянула на площадку в самый пафосный момент, когда муж выпивал с соседом, сидя по-восточному на холодном окровавленном цементе.
— Виктор, вы ещё долго будете дружбу закреплять? Я тефтели уже сготовила. С картошкой «фри».
Мужики допили, дали ещё по разику друг другу в морду, обнялись и уползли по домам.
Дядя Коля тоже крутил баранку. Но на молоковозке. В списке достойных поэтому, как и сосед, не состоял. Квартиру также получила его жена Людмила, буфетчица из столовой обкома КПСС. Люди они были хорошие, добрые, поэтому после ознакомительных мужских боёв и трудных испытаний «московской» водкой стали интенсивно дружить семьями. Ходить начали в гости то к дяде Вите, то к дяде Коле, дарили друг другу всякую домашнюю мелочь: сковородки, новые керогазы, коврики для пола и статуэтки русалок. Ну, конечно, вазочки всякие, фарфоровые рыбы с открытыми ртами, куда надо было заливать соки или лимонад. И графины приносили для компота или благородных вин.
Лёхе Маловичу родственником судьба назначила ещё и дядю Витю. Кроме многих других. Он был вторым мужем тёти Панны, родной сестры Лёхиной бабушки. Первый муж не пожелал переместиться с сёстрами в Казахстан и остался в городе Слониме вместе с сыном Лёвой. Но дядя Витя так крепко любил свою новую, тоже вторую супругу, что о городе далёком Слониме она не вспоминала ни в связи с экс-мужем, ни с сыном. В шестидесятом Маловичу было одиннадцать лет. Лето он с блеском отбывал в деревне Владимировке, на родине отца, а зимой почти каждый день торчал у дяди Вити, потому, что никого, более забавного и неповторимого в городе больше он не знал.
Дядя Витя Кашарин мог бы править любой страной, если бы кто допёр назначить его царём или королём. Он вполне мог работать и Папой Римским, но это место было подолгу занято. И, тем более, Министром обороны СССР он мог бы служить лучше других, но других в Москве было очень много и выбирали кого попало, но не дядю Витю. А он ещё в начале войны знал точно, как можно было победить фашистов за три дня. Посылал письмо не просто в штаб, а самому Верховному Главнокомандующему в июне сорок первого. Но вряд ли кто его читал, а если и просматривал, то ничему не поверил. И забрали Виктора Кашарина на войну. Он получил там три дырки. Одну на спине, одну на руке, да в голове застрял осколок. После лёжки в больничках отпустили его на гражданку как никудышнего вояку и приехал он в Зарайск из Воронежа.
Самое замечательное в нём было то, что он знал абсолютно всё сам, а потому никого больше не слушал, никому больше не верил. Вообще. Ни газетам, ни обкому, родственникам и знакомым не верил тем более, и даже тёте Панне. Просто любил её и всё. Маленький Лёха Малович понимал, что дядя Витя — особенный человек, которого надо было давно послать работать хотя бы разведчиком. Он запросто мог видеть насквозь и шпионов и предателей Родины. Потому, что он не просто никому не верил. Он всех подозревал. Кого в измене Родине, кого в регулярном воровстве всего отовсюду, а остальных подозревал в плохих связях с гадом-антихристом. Лёха не знал — кто это, а потому соглашался с дядей. Он был очень умный и ошибаться не мог.
Вот в связи с избытком ума и проницательности дядя Витя видел весь народ насквозь как рентгеновский аппарат. Считал его тупым стадом баранов, готовым сегодня строить социализм, а закинь их, баранов, куда-нибудь к буржуям, так они и капитализм кинутся задорно развивать с песнями радостными. Мерзавцы, в общем, а не народ. И потому никого кроме жены не любил дядя Витя Кашарин, а, наоборот, был злым на всё и всех. На жизнь, людей, плохие советские ботинки и отвратительные на вкус и запах папиросы «Казбек». И даже на неизвестную сволочь, омерзительно тускло украсившую витрину городского универмага был он зол отчаянно. Всегда вслух мечтал оторвать ему хоть что-нибудь, но не знал, где его искать.
Сам дядя Витя кроме жены обожал ещё рыбалку, шитьё, резьбу по дереву, радиолюбительство и музыку. Он никогда ни на чём не играл. Не умел. Слуха тоже не было. Но пластинки слушать обожал. Благодаря общей серости народа он покупал в универмаге самые замечательные пластинки. Почти всем остальным жителям Зарайска эта классическая музыка была не понятна, не нужна, а потому выбор в магазине потрясал разнообразием. Виктор Фёдорович скупил почти всю классику, начиная от Баха, Бетховена и Шостаковича, кончая Вивальди и Моцартом. В старой квартире пластинки лежали в навал большой горой за кроватью в спальне. В одной стопке двухметровой высоты давили друг на друга Григ, Прокофьев, Бизе, Сибелиус, Штраус и им равные. В другой пирамиде, высотой нисколько не проигрывающей, ждали очереди на прослушивание десятки великих и просто хороших духовых оркестров. А третья хранила в себе джаз-ансамбли и популярную зарубежную да, конечно, нашу музыку, но не сегодняшнюю, а взятую из далёких прошлых лет. Начиная с певца Козина, оркестра Цфасмана и любимой всеми пластинки с фокстротами «Фламинго» и «Маленький цветок», которые волшебно исполнял великий Фаусто Папетти. Дядя Витя имел неизвестно где купленный редкий приёмник — радиолу «Даугава», которую хоть и выпускали на Рижском заводе имени А.С.Попова аж с пятьдесят четвёртого года, но в Зарайске она была одна. У Виктора Фёдоровича. Лёхина бабушка говорила как-то, что он за радиолой сам в Ригу ездил. Но Дядя Витя бабушку, сестру Панночки, тоже не любил и отвечал, что она дура полная, а потому врёт. Эту «Даугаву» ему будто бы привёз из Риги председатель латвийского Совета профсоюзов, которого в командировке на Зарайский комбинат железной руды хватанул инфаркт от перепития с местными козлами-начальниками. И если бы дядя Витя ехал сначала к нему и потом с ним в больницу чуть медленней, то скопытился бы председатель и был бы с рыданиями закопан под звуки медных труб.
Лёха Малович с нежеланием, с большим отвращением и только по суровой необходимости включил Виктора Фёдоровича в сообщество своих близких родственников до конца дядиной жизни. Потому с нежеланием, что среди его родни не было ни одного, кто так самоотверженно ненавидел всё, что видел, слышал или о чём догадывался. Самого Маловича он звал только дурным недоумком, собственного сына Генку — «мой брак в работе», а остальные — близкие и чужие назывались придурками, козлами, шушерой и недотыками.
Себя он не отделял от общества и всем при случае докладывал, что он — «ещё та скотина безрогая». Только тётя Панна была у него Панночкой и «голубкой». Казалось, что в таком человеке человеческого вообще быть не должно ничего. И Лёха удивлялся, что при встречах с его родителями дядя Витя не плевал в них и даже не материл. Мало того. Это именно он на ручной швейной машинке сшил Лёхе, сыну Генке, отцу Лёхиному Борису и дяде Васе из Владимировки красивые бежевые парусиновые костюмы по самой модной выкройке из журнала «Работница». Шил он великолепно. Но когда и у кого научился — никто не знал. Самого Маловича и Генку научил любить и слушать музыку. Он ставил в «Даугаву» пластинку произведений, например, великого Моцарта, час примерно рассказывал его биографию, каким-то образом застрявшую в его голове, и перечислял творения гения, потом ставил на диск шеллаковую, тяжелую и хрупкую как стекло пластинку. Три записи на одной стороне. Четыре — на другой. «Турецкий марш», «Свадьба Фигаро», «Дон Жуан», «Реквием», «Волшебная флейта», «Симфония №40» и «Маленькая ночная серенада». Лёха запомнил все названия не с того, что обалдевал от Моцарта и классической музыки вообще. До дяди Вити никому и не придумалось погружать сопляка в мир Великих звуков. Даже его очень интеллигентной маме. А дядя заставлял названия вызубрить так, что Лёхе имена и работы классиков помнятся даже через шестьдесят лет.
— Вот это флейты играют, — поднимал палец вверх Виктор Фёдорович. — Запоминайте, придурки недоделанные, как сладко поёт флейта! А сейчас вступят арфы. Вот они! Волшебные звуки. А густые, тягучие, слегка хмурые — это виолончели. Их в оркестре, слышите, козлы юные, пять штук. Да… Огромный оркестр. Симфонический.
Точно так же он вдолбил Лёхе с Генкой исключительность джаз-оркестра Цфасмана и фокстрота «Маленький цветок», который на кларнете и альт-саксофоне играл непревзойдённый Фаусто Папетти.
— Но ведь какой гад, какая сволочь! Как он играет, подонок! — радостно восклицал дядя Витя, хваля великого музыканта. После чего минут пять ему аплодировал, а уже после этого ставил другую пластинку. Кто его, человека без слуха и знания хотя бы трёх аккордов на гитаре, приспособил к глубокому пониманию прекрасной музыки, так до смерти и не «раскололся» Кашарин Виктор Фёдорович.
И вот только лет через двадцать, после похорон дяди внезапно дошло до Лёхи, что он вообще-то очень добрый был, мудрый и чувствительный, даже романтичный и нежный — дядя Витя Кашарин, а никакой не злыдень. И нарочно делал вид, что злой он, что хам и не любит никого да не верит ни во что. Это чтобы выделиться из большой серой массы. Она, масса, жила-то в открытую. Что имела за душой, то и показывала всему свету белому. Никакой загадки в людях, ни изюминки. А Виктор Фёдорович нацепил на себя маску зверя. Осторожного, зубастого и к людям недоверчивого, не верящего в хорошее, в страну родную и в людей. Потому сразу выделился из толпы. Его побаивались и через боязнь свою уважали все труженики «скорой», знакомые и родня. Боялись, что вдруг ляпнет что-нибудь гадкое, оскорбит ни за что, унизит. А попробуй в ответ сказать что-то такое же, так он тебя сверху донизу таким плотным слоем дерьма помажет, что ни в какой бане не отмоешься. А уважали как раз потому, что втайне побаивались.
Но осталось у Лёхи Маловича в памяти всего несколько живых картинок из жизни дяди Вити, на которых нарисован он только черной и белой красками. Да так, что линейкой надо измерять — какой краски на его существе больше.
Первая картинка.
Тётя Панна получила квартиру и Кашарины переехали на новое место за день. Разложили всё по новой квартире так, что над вещами можно было только пролететь или между ними по-пластунски проползти. Не было у них на старом месте жизни столько всякого барахла. А на новом обнаружилось просто жуткое его изобилие. Дядя Витя встал в начале длинного коридора и загибал пальцы. Это, мол, не забыли, и это взяли, да вот это и вон то.
— А где пластинки мои, гады? — рявкнул он на Лёху и Генку, которые носили мелочь всякую в кузов грузовика. — Я их не вижу, сволочи! Поубиваю всех. Где они? Панночка, ты не видела, голубка, куда эти скоты сунули мои пластинки? Или вообще забыли на старой квартире? Тогда я им обоим руки вырву и головы отщёлкну. На кой таким идиотам головы?
— Я носил пять раз зелёные коробки от индийского чая, — сказал Лёха.с- Там были пластинки. На ребре стояли.
— А я таскал аж шесть коробок из-под печенья «курабье», — вспомнил Генка. — В них тоже было полно пластинок. А вон они, зелёные, стоят в первой комнате. И мои. В которых печенье покупали.
— Что-то маловато коробок. Пластинок у меня почти пятьсот штук. Они все не могли сюда влезть, — дядя Витя почесал лысый затылок и поправил очки с толстыми стёклами. Зрение было неважное. Как его держали шофером очень «скорой помощи» не понимала даже тётя Панночка. — Ну-ка ты, придурок лопоухий, пробирайся к коробкам. Я буду спрашивать, а ты находить, что спрошу.
Лопоухий Лёха аккуратно проник к коробкам и приготовился искать.
— Найди мне, поганец, конверты Вагнера, Грига, Гайдна, Шумана и Россини.- Приказал Виктор Фёдорович. — Не найдёшь — купишь за свой счёт. Отец твой, хоть и болван конченный, но на хорошее дело даст денег.
Минут за двадцать Лёха их нашел. Дядя Витя успокоился.
— Значит Брамс, Мендельсон, Лист и Глинка тоже там. Сам складывал. Теперь найди мне Вертинского, Козина, Лещенко и Утёсова. В коробке, где написано номер два.
— Тут они, — через пять минут доложил Малович.
— А любимый мой «Маленький цветок» и обожаемый «Фламинго»?
— Здесь нет. И в третьей коробке тоже, — Лёха поднялся и чуть не заплакал. – Может, в четвертой или в пятой? Нет, ёлки-палки. И здесь нет.
— А ну-ка, сволочь ты малолетняя, вылезай, иди сюда. Я тебя сейчас возьму за ногу и расколю напополам об стену. Куда, подлая твоя душа, дел пластинки любимые? Припрятал, гад? Украсть хочешь?
— На чём мне их слушать? — заплакал Лёха. — У нас даже патефона уже нет. Сломался.
— Так продашь тогда! Барбос ты беспородный! — Дядя Витя потянул свои огромные ладони к Лёхе. — Мороженного купишь три ведра и лимонада пять ящиков. Это ж дорогие пластинки.
Испугался Малович и забрался на высокий подоконник.
— Выпрыгну сейчас в окно и умру, — зарыдал он. Тут в дверном проёме вдруг возникла тётя Панночка и мужа успокоила.
— Я, Витя, самые любимые пластинки твои отдельно привезла. Они в моей большой сумке. Там надёжнее. Остальные могли бы и треснуть от тряски в кузове, а сумку я в кабине на коленях держала. Туда ещё и маленький, мой замечательный хрустальный поднос вошел.
— Дай сюда, — Виктор Фёдорович ласково улыбнулся жене и поцеловал её в плотно напудренную щёку. Он достал из толстой кожаной сумки пластинку с «Маленьким цветком» и позвал Лёху: — Эй, ошибка природы! Аккуратненько перешагивай через посуду и поди ко мне.
— Бить будете? — настроился Малович на худшее. Но добрался до дяди быстро.
— На. Твоя теперь пластинка. Ты хоть и урод неказистый, но «Маленький цветок» тоже очень любишь. Раз по десять слушаешь, заметил я. — Дядя Витя осторожно передал пластинку Лёхе. Яркий конверт с портретом Папетти , множеством цветов и нарисованным саксофоном. — А чтоб было на чём слушать, пока твой батяня безмозглый на радиолу заработает, возьми наш проигрыватель, который до «Даугавы» был. Мне он уже без надобности, а тебе, бедолаге из нищей семьи, в самый раз будет. Вон он лежит в углу. Забирай. Это маленькая радиола «Заря» В пятьдесят седьмом выпустили. Три года ей. Считай — новая.
— А вы как будете без «Маленького цветка»? Это же и Ваша любимая музыка, — почему-то шепотом спросил Лёха Малович.
— Я-то себе завтра куплю, — дядя Витя развеселился. — Их пока полно в универмаге. Народ наш — идиот недоразвитый в большинстве. Ни черта в музыке не просекает. А ты сам тоже можешь купить. Но слушать не на чем. А так — вот и пластинка, вот тебе и радиола.
Тётя принесла из третьей комнаты чемодан пустой. В него уложили плоскую радиолу и пластинку.
— Ты, обормот ушастый, поди к ящикам и выбери ещё что тебе нравится. Я-то завтра их снова куплю. Классику возьми, Цфасмана. Козина и Вертинского оставь. Их уже нет в продаже. Бери, короче, сколько унесёшь, придурок. Любишь ведь. Так вот для пользы душевной слушай чаще.
Выбрал себе Малович ещё штук пять. Обнял дядю и «большое спасибо» сказал. Нравилась ему органная классика Баха, вальсы Штрауса, духовые оркестры, джаз-ансамбль Цфасмана и то, что пел Лещенко. Хранились пластинки эти сначала у него в комнатке, а когда вырос и стало его носить по разным городам то в армию, то на учёбу, а потом в командировки, остались пластинки у родителей. Но незадолго до смерти отца вдруг исчезли. Батя к шестидесяти годам своим ушел от мамы, жил один и пил перед смертью крепко. В дом, естественно, водил кого попало. Ну и «сделали им ноги». Ничего удивительного.
Вторая картинка парадоксальной личности дяди Вити Кашарина.
Был у его жены Панночки сын Лёва от первого мужа. Родился он перед войной. В сороковом году. Где родился — не говорил никто. А вроде бы весной сорок первого, рассказывала в Киеве младшая сестра Катя уже после шестьдесят пятого, когда Лёха с отцом и мамой ездили к ней в гости, Панна с сёстрами Настей и Катей, да с Настиной дочерью Анной, тайно, никому ничего не объясняя, вдруг сорвались и ночью уехали из родных мест. Но вот где они жили до переезда в Зарайск, какие такие места их жизни считались родными, было почему-то великой семейной тайной. Что стряслось? Почему одна из сестёр — Катерина с разбега выскочила замуж за почти незнакомого офицера советского и он забрал её в Киев? А остальным в этом огромном городе отчего ж места не нашлось? Или Настя с Панной сами решили уехать подальше и исчезнуть в какой-нибудь глухомани? Почему? Все фотографии из прошлой жизни Лёхина бабушка Настя держала в потаённом месте. Она одна знала — где. И что это были за снимки? Может дед Лёхин на них был снят? И кто такой был этот дед, в те годы — молодой мужчина, как и муж маминой родной тётки Панны? Тётка просто бросила мужа и сына, которые, оказывается, после войны объявились в белорусском городе Слоним. Но о том, что они живут в Белоруссии — тётя Лёхина, Панночка узнала от Киевской сестры Кати только в начале пятидесятых. Место проживания с детства до зрелых лет, имена родителей трёх сестёр, имена и род занятий их и отца Ани, мамы Маловича, были тайной, замешанной на страшном испуге. Даже перед своей кончиной Лёхина мама так и не открыла секрет — откуда, почему и с какого перепуга они с бабушкой Анастасией и тёткой Панной всё бросили и в начале войны переехали именно в Зарайск. Лёха соображать нормально стал лет в восемь. Это пятьдесят седьмой год. И тогда уже ему показалось странным, что все родственницы по маминой линии говорят с заметным акцентом. То есть по-русски разговаривают, но не так как все в Зарайске. Акцент был немного похож на украинский. Украинцев в городе было много. Но только похожим он был. Да. Точно — не украинский. Сильнее всего Лёха отмечал его у бабушки и тёти Панны. Мама говорила почти на чистом русском, иногда, правда, неосознанно и недолго шепелявя. Только вот когда бабушка злилась, она переключалась на непонятный Лёхе язык. Да песни по праздникам они с Панной пели на нём же. И что ещё интересно: Лёха уже подрос до пятнадцати лет и только тогда заметил, что родня его, бабушкина ветвь, старается поменьше общаться с местными. Мама имела только одну подругу, которая временами забывалась и, например, вместо буквы «л» произносила «в». А в бабушкиной речи, где надо и не надо проскакивали шипящие как змеи буквы «ш» и «щ». Странно это было. Казалось, что и в шестидесятых годах, живя здесь, в Зарайске, сёстры и Анна, мама Лёхина, ждали кого-то злого и плохого, и всегда чего-то опасались. Вот такая странная тайна была у семьи Маловича и его родной тёти. Так и ушла она с ними на тот свет. В вечность.
Так вот, в пятьдесят седьмом году приехал к матери Лёва. Все вздрогнули. Семнадцатилетний хулиган, имеющий хищную внешность и отменные воровские навыки, которые получил в Белоруссии, не нужен был никому. Мать его помнила плохо. А больше никто его вообще не знал.
— Ты, ублюдок, — сказал ему дядя Витя по привычке после первого рукопожатия и тут же получил в морду. Точно в челюсть.
— Запорю, дяхан, попишу финаком, — сказал Лёвка тихо. — Ты мне никто и зовут тебя никак. Если сяду, то когда откинусь — порешу тебя, тупого фраера гнилого, напрочь. Сдохнешь как старый козёл и я лично похороню тебя в самом глухом месте вашего кладбища, где даже трава не растёт.
С того момента Виктор Фёдорович начал делать всё, чтобы Лёвка уехал обратно. Для начала он собрал чемоданчик и ушел жить неизвестно куда, что повергло тётечку Панночку в жуткий транс. Она даже отравиться пробовала, но не получилось. Промыла Лёхина бабушка её изнутри марганцовкой и на этом желание покончить с собой от горя у тёти прошло. Потом она узнала у шофёра «скорой помощи», сменщика Виктора Кашарина, где он сейчас обретается. Он, оказывается, в гостинице спрятался. В «Целинной». Там и отловила его тётя Панна рано утром в одноместном номере.
— Скажи этому козлу-уркагану, чтобы валил немедля от нас, — вместо объятий и поцелуев сказал муж. — А то я подговорю четверых парней со «скорой». И они из него инвалида сделают. Скажи убедительно. Ты же этому уроду гнилому не кто-то. Ты же мать родная этой сволочи! А твоей вины нет в том, что пацан ублюдком вырос. Это отцовский похренизм. Так воспитал. Короче — как уедет тварь эта — вернусь. Иди теперь. Мне на работу пора.
Три дня смущалась тетечка Панночка Лёвку спровадить обратно. Даже как намекнуть — не соображала. А на четвертый он сам пропал и неделю ничто о нём не напоминало. Кроме серого чемоданчика, с которым молодой уркаган прибыл. А ещё через три дня пришел вечером к Кашариным лейтенант милиции с кобурой, из которой торчала рукоятка пистолета ТТ.
— Подследственный Лев Белый дал мне адрес матери, — доложил лейтенант и откозырял. — Вы приходитесь матерью подследственному Белому Льву Феликсовичу?
Тётя Панна стала ртом воздух хватать и, прижав руку к выдающейся груди, под которой быстро и неровно забилось сердце, плюхнулась на диван.
— А что стряслось-то? — успела спросить она и потерялась в недолгом обмороке.
— Нашатырь есть в хате? — спросил Генку милиционер. — Тащи.
— Сын Ваш, мамаша, в составе преступной группы обворовал неделю назад тридцать второй продмаг на улице Чкалова. Вывезли ночью на машине двадцать один ящик водки, девять — коньяка и шестнадцать ящиков вермута.
Сторожа побили и связали. Поэтому причитается вашему сыну суд послезавтра и, естественно, срок. Какой конкретно — суд придумает. Где его личные вещи?
Генка принёс серый чемоданчик, а тётя Панночка от нашатыря порозовела и села на диване ровно, уложив ладони на коленки.
Лейтенант минуты за две изучил всё, что хранил чемодан и не нашел ничего крамольного.
— На суд вы обязаны прийти. Может, у прокурора к вам вопросы будут.
— Так он три дня всего прожил. Я знаю только, что он приехал от родного отца из Слонима в гости. Поговорить-то не успели, — тётя стала заламывать руки и всё дальнейшее уже произносила вперемежку с непонятными словами из неизвестного даже лейтенанту языка. — Он не mieszka z nami. Я его родила и оставила go ojcu..Наш адрес он dowiedział się od mojej siostry А зачем приехал — я wiedzieliśmy- не успела спросить. И że jest złodziejem, вор или что за преступник — мне вообще неизвестно.
— А Вы по национальности кто? — пришалел милиционер от неведомого языкового коктейля и сел на стул возле окна. — Я тут служу уже пятый год, сам приехал с Украины, но это похоже на польский. Вы полячка, что ли?
— Что вы! — тётя испуганно вскрикнула и поднялась. — Русская я! Из Тамбова. Но прибаливаю психически. Заговариваюсь, когда очень волнуюсь. Самой не понятно, что иногда несу. С больными такое бывает. Даже китайские слова называют, хотя сроду этого языка не слышали.
— Вот вам пропуск в суд, — лейтенант написал что-то на листке из блокнота. -Кашарина , дальше как?
— Полина Ердже…Ефимовна, — очень волновалась тётя Панна в тот момент. Она потом бабушке рассказывала об этом, а бабушка Лёхе пересказала с теми же словами, которых он, как и милиционер, не слышал никогда.
В общем посадили Лёвку на пять лет. Дядя Витя вернулся домой и жизнь снова пошла ровно в семье Кашариных. Тётя Панна работала во имя и на благо финансового здоровья большого завода, Виктор Фёдорович шоферил и попутно продолжал всех подряд и всё вокруг не любить, а многих в явном шпионаже подозревать, ежедневно не забывая смачно материть сидящего за решеткой ворюгу Лёвку Белого. Прошло три года и сестра Катерина весной прислала из Киева короткое письмо, в котором не без гадкого удовольствия сообщила, что бывший муж Панночки и Лёвкин отец помер от внезапно разорвавшегося аппендикса. Его не успели довезти до хирурга. Похоронили бывшего супруга Панночки друзья, Катерине не известные. Поэтому, где могила его она не в курсе.
— Собаке и смерть собачья, — равнодушно сказал дядя Витя, допивая компот. — Хорошего человека успели бы довезти. Сам на «скорой» работаю.
А Лёвку выпустили раньше на год. За хорошее поведение. Исправился Лёвка. Мать ему рассказала про смерть батяни родного.
— Жил бы я дома и отец бы сейчас жил. Я бы его бегом на руках донёс до больницы. Она через два квартала от дома, — Лёва выпросил у мамы своей денег на дорогу и на следующий день уехал. Адрес оставил. Тот, где жил с отцом и его женой Вероникой.
Дядя Витя вечером, перед отъездом бывшего зека в Слоним сел с ним на кухне пить чай. Надолго. Говорили они тихо, спокойно, а вышел Виктор Федорович из кухни раньше, имея такое выражение на страшном своём лице, будто разговаривал только что или с апостолом Петром, а, может, с самим архангелом Гавриилом.
— Перековался, поддонок! Даже таких скотов тюрьма исправляет. Почти на человека, падла, стал похож немного, — обронил он на пути в спальню. — Хотя, гадом он был, гадом и останется жить сколько получится.
А когда Малович вырос до двадцати лет, а дядя Витя помер дома от скорого инфаркта двумя годами раньше, рассказала ему тётя родная, что, в то время, оказывается, Виктор Фёдорович нашел в записной её книжке адрес Лёвкин и несколько раз от имени матери посылал ему деньги. Она нашла квитанции в коробочке, где муж держал свои документы и две метали «За отвагу».
— Так на что ему, козлу, было жить?- равнодушно отчитался дядя Витя. — Дома мачеха — идиотка. Не работает. Он сам сказал мне. У самого справка об освобождении. Нормального человека с такой ксивой на работу не возьмут, а такую сволочь, как твой сынок, тем более. Ну, пока обустроится да придумает как жить, я и подкармливал этого подонка. Сдохнет, когда надо, сам, чего раньше времени с голодухи загибаться. Без денег-то. Воровать?
Так он мне сбрехнул, что жить теперь будет как все люди. С прошлым завязал. Женюсь, говорит, работу хорошую найду. Врёт, мерзавец. Но хоть что-то в башке выправляться начало. Ну, я ему не так много и посылал. Пожрать чтобы хватало. А тётя Панна квитанций насчитала на пятьсот рублей послереформенных. Это четыре месячных зарплаты дяди Вити. Занимал, видно, на работе. Там его уважали. Шофёром он был отличным.
А Лёвка, действительно, дурь из башки удалил. Смог устроиться учеником слесаря, потом на разряд сдал. И все пятьсот рублей прислал обратно в два приёма. Правда, дядю Витю уже похоронили тогда, а жене переводы не отдали. Не положено.
И вот третья, последняя картинка из дядиной жизни, которую видел и запомнил сам Малович.
— На рыбалку пойдёте со мной, оглоеды недоделанные? — спросил он Лёху с Генкой субботним вечером после того, как учил их часов пять подряд паять по схеме простейшие детекторные приёмники, которые ловили одну всего станцию. Причём тихо и с перерывами в звуке.
— Да? — удивился Малович. — Берёте нас?
— Я хочу вас, недоделанных, научить ловить много рыбы. Голод будет — а вам всегда пожрать найдётся чего. Рыбы-то вон сколько в Тоболе.
— Так у нас удочек нет, — сказал грустно Генка. — И червей.
— А у меня где вы, придурки конченные, видели удочки? — строго спросил дядя. — Есть отдельно крючки, леска, дробь свинцовая, шесть перьев гусиных и резинки тонкие. Поплавки гусиные перевязывать. Удилища нарежем сами из тальника. Он там высокий и гибкий.
— Я иду, — обрадовался Лёха. Генка тоже хотел рыбачить. Прямо-таки запрыгал от радости. Лёхе было тогда четырнадцать, а Генке десять лет.
— Тогда ты ночуй у нас, хоть и позорно мне такую сволочь спать оставлять, -дядя Витя поправил очки и потёр лысину. — В пять часов поутру я быстро вас, гадёнышей, разбужу и по холодку двинем на самый ранний клёв.
— Ты, Витя, рыбаков там не разгоняй. Пусть тоже ловят. Всем ведь хочется. А то я же знаю тебя. Обматеришь всех, да ещё и пинков навешаешь почём зря, — ласково попросила тётя Панночка.
— Я привыкший один ловить. Без свидетелей, — возразил Виктор Фёдорович. — Вот эти наши маленькие подонки не считаются. Они хоть и мерзавцы готовые, но родня. Хрен с ними. А про чужих и не проси. Разгоню. Мне рыба нужна. Я жадный до рыбалки. И конкурентов на куски разорву.
Утром долго шли к реке. Автобусы ещё не ездили. Только светать начало. Какие автобусы?
На берегу, примерно на двадцатиметровом свободном от тальника месте уже сидели на корточках человек пятнадцать. Дядя ничего им не сказал, молча срезал три ветки двухметровых и за полчаса изготовил три красивых удочки. Маленьким совочком, которым Генка давно уже копал песочек во дворе, он наковырял почти возле берега червей и с землёй уложил их в банку от сгущенного молока. Он её с собой принёс в большом жестком брезентовом рюкзаке.
— А ну, пошли все отсюда, уроды козлиные! — крикнул он рыбакам когда, всё сделал. А после того как крикнул, пошел к ним и каждого за руку утащил, жутко матерясь и рыча, с берега в сторону. Там после зарослей тальника проглядывал маленький песчаный кусочек берега.
Какой-то мужик трепыхнулся, оттолкнул Виктора Фёдоровича, но он рыбака развернул и так пихнул в спину, что мужик не хотел, но убежал быстрее остальных. Пацаны, вроде Лёхи, состязаться со страшным на вид дядькой не стали, а ушли спокойно, стараясь не зацепить крючками тальник.
— Ну, ты, дядь Вить, даёшь! — присвистнул Лёха. — Их же много. Могли всех нас отделать до красных соплей.
— А против наглости нет противоядия, — засмеялся тихо дядя. — Они бараны. А бараны пастуха боятся. Хоть скопом могут, конечно, забодать до смерти. Для меня это шушера. Пыль дорожная. Я сильнее потому, что во мне стержень внутри из стали. Понятно вам, козлы плюгавые?
— Чего-то мне уже не охота рыбачить, — сказал Лёха Малович и сел на траву, подальше от воды.
— И я не буду, — скривился Генка. — Ты и меня пришибёшь как того мужика.
— Тогда сидите и не вякайте, огрызки! — дядя Витя стал рыбачить один на три удочки. Клёв был бешеный. Через три часа плетённый садок, который дядя Витя сам сделал из тонкого провода для радиоприёмников, был полный и только в самом верху его, торчавшем над водой на треноге из толстых веток, рыбы не было.
— Килограммов десять, не меньше, — взял садок в руку Виктор Фёдорович. Нам столько не сожрать. А, оглоеды?
— Ясное дело, — ответил Лёха. — Хотя за неделю можно сметать. Но одуреешь неделю одну рыбу трескать.
Тогда дядя Витя взял садок и на вытянутой руке понёс его за тальник, к тем рыбакам. Лёха пошел сзади и понял, что ни мужик, ни пацаны на том месте не поймали ничего. Не то было место.
— Берите рыбу. Кто сколько хочет, — сказал дядя и вывалил окуней и чебаков подальше от воды. — Ловится здорово. Но нам столько не надо. Я серьёзно. Берите! И извиняйте за грубость. Характер у меня сволочной. Да и сам я сволочь та ещё. Но рыба от меня дури не набралась. Хорошая рыба. Берите. Не обижайте.
Рыбу разобрали. Сказали спасибо. И руку пожали Виктору Фёдоровичу. И осталось штук десять окуньков.
— Хватит нам? — спросил он Лёху с Генкой.
— Ещё и останется, — прикинул Генка. – Окуни-то крупные.
На обед тётя пожарила окуней в панировочных сухарях и все объелись. Дядя Витя ел меньше всех, а Лёху, Генку и жену заставлял.
— Я рыбу-то не люблю, — говорил он и пил кефир. — Рыбалку обожаю. А есть рыбу — аж воротит. Не могу и всё.
На следующий день Лёха уехал к деду в деревню Владимировку и вернулся только к сентябрю. Дядя Витя заболел сильно. Сердце плохо работало. Из «скорой» он уволился, получил инвалидность и сидел дома. Газеты читал, сам с собой играл в шахматы, шил всем родственникам рубахи, брюки модные и слушал духовые оркестры.
А однажды, на следующий год, Лёха пришел из школы, из девятого своего класса, и бабушка в чёрном платке сказала ему, обняв и прижав к себе.
— Виктора Фёдоровича завтра хоронить пойдём. Помер ночью, царствие ему небесное. Добрый человек был. Ты помни его всегда.
И Лёха помнит. Уже почти шестьдесят лет.
Вот такая была жизнь. И такой добрый жил человек. Совсем не тот, каким очень хорошо умел казаться.