ОЛЬГА ИЛЬИНСКАЯ
рассказы
«ЗАПИСОЧКИ ШКОЛЬНОГО УЧИТЕЛЯ»
- «ЗАЧУЧА — НА МЫЛО!»
- «УЧИТЕЛЬНИЦА РУГАЕТСЯ…»
- «САТИСФАКЦИЯ»
- «ГИЛЬЗА»
из цикла «ОПАЛЬНАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА»
1. «ТУРКА И ЧАСИКИ»
2.»КАК Я БЫЛА ЗВЕЗДОЙ»
3.»ЗЕЛЁНЫЕ ПЯТНА»
4.»ПУСТОЦВЕТ»
5″УБОРЩИЦА КОЛКИНА»
6. «СУП-ХАРЧО»
7. «АМОРАЛЬНОЕ ПОВЕДЕНИЕ»
8. «ПРЕСТУПЛЕНИЕ УЧЕНИКА МАРУСЬКИНА»
9. «ФИГУШКА»
10. «ПРО ГОРДЯЧЕК И ГОРДЕЦОВ»
11. «УДИВИТЕЛЬНОЕ МЕСТО».
«ЗАВУЧА — НА МЫЛО!»
1
Быть начальником – значит обречь себя на вечные хлопоты. С другой стороны – почувствовать себя значительным человеком. Из женщин особенно рьяно занять должность повыше стремятся те, кто в полной мере не испытал головокружительный женский успех. Из любого правила (как правило) есть исключения, но все же пресловутое множество дам-руководителей – неудачницы.
Поверьте, завуч – это собачья работа! Сколько нервов, сколько времени требуется! Но конкурс на замещение столь обременительной должности на удивление всегда большой. Назначили завучем – значит, заметили, оценили. Пусть ты будешь самым плохим завучем в мире, но ведь за-ву-чем! Стоял, вроде как, на ступеньку выше других. И внуки с гордостью в голосе обронят потом: «А наша бабашка была завучем в школе».
Но в целом отношение к школьному повышению по службе созвучно армейской поговорке: «Лучше иметь дочь-проститутку, чем сына-ефрейтора».
Одна моя приятельница, химичка и на работе и в жизни, на педсовете обожала рисовать на тетрадном листке человечка с петлей на шее. Кульминацией ее художественного творчества становилось медленное пририсовывание на теле жертвы таблички, на которой злорадно выводились пять ненавистных букв – «завуч».
Если бы тогдашняя завуч Марина Леонидовна узнала об этом, то… Хм. То что? Трудно даже предположить ее реакцию.
Марина Леонидовна была женщиной хорошей, но – с придурью. Однажды первую смену – а это четыреста человек! – задержала возле центральных школьных дверей и пропускала по одному, властно вопрошая:
– Что читаешь?
Отвечали, кто во что горазд. Первоклашки испуганно лопотали про букварь. Другим было посложнее. Кто-то из старшеклассников брякнул: «Колобок!», и, ловко прошмыгнув в дверной проем, затрусил по школьному коридору.
– Ве-е-рни-ись! – истошно завопила Марина Леонидовна.
Самое интересное, что допросу подвергались и учителя. Но, побывав в стенах высших учебных заведений, они слышали о Набокове, Голсуорси, Жоржи Амаду, поэтому отвечали с великой легкостью. Правда, услышав в очередной «учительский» раз – «Лолита», Марина Александровна поморщилась: такое впечатление, что эту книгу читали коллективно – все вместе и в одном помещении.
На педсовете Марина Леонидовна подвела итоги своих исследований, поразглагольствовала на тему «Пища для ума», предположила, что теперь с ее помощью вся школа наконец-то задумается над собственным невежеством, и, прежде чем она произнесла долгожданное: «Все свободны», ее «повесили».
Трудно быть завучем. Никто не любит, все лишь злословят и боятся.
Организовывать людей, распутывая клубки сложных человеческих взаимоотношений, – особое искусство. Более того, это искусство сильных духом.
Если ты слабак, будешь болезненно реагировать на склоки за твоей спиной, бесконечное недовольство (руководством всегда недовольны), работа проедет по тебе как танк – раздавит и не заметит.
Отделять зерна от плевел, знать, где отступить, а где проявить холодную настойчивость – вот что важно, но это лишь удел избранных.
2
Случилось невероятное! Самое забитое существо в сто двадцать восьмой школе стало завучем.
Эту новость принесла на хвосте Лариска Стремянина, моя соседка по подъезду.
– Представляешь, Коровину командиром назначили!
Неоднократно я слышала тихие презрительные россказни про тихоню Коровушку, но сегодня – сверхпрезрительный восторг.
Я видела как-то эту учительницу, и, собственно говоря, обратила на нее внимание только потому, что Лариска толкнула меня в бок, смотри, мол, вон наша «ни рыба — ни мясо» катится.
Коровина выглядела лет на сорок (нам, двадцатилетним, этот возраст казался символом увядания). Она была довольно стройная, с бесконечной заботой на лице, мать троих детей как никак. Не составляло больших трудов предположить, насколько привлекательной она была в юности: нежной Ассоль с темно-русыми волосами и огромными прозрачными глазами. Но, как говорится, ничто не вечно.
За что так недолюбливала Лариска эту Коровину, прояснилось лишь спустя годы. Дело в том, что Коровинский организм, в отличие от Ларискиного, работал бесперебойно и был готов к оплодотворению в любую минуту. И оплодотворялся! (Как свидетельствовали гинекологи).
Коровину звали Серафимой Ильиничной. По-видимому, она стеснялась своего несовременного имени, так как, представляясь, немного наклоняла голову на бок и надевала на лицо извинение.
Ее предмет числился в разряде самых важных – русский язык и литература. Предметником она считалась средним, а классным руководителем – просто никаким. Вальяжная, неповоротливая, Коровушка и есть.
Лариска бледнела и краснела при одном упоминании имени своей завучихи.
– А наша-то, – фыркала она, – на урок ко мне приперлась. Сидит, слушает с таким вниманием, будто я детей членов правительства обучаю! Можно подумать, что-то понимает.
Конфликт зрел. И настала минута, когда Лариска прибежала домой прямо с уроков и сообщила на весь подъезд, что «зарезала корову». Пенсионеры не замедлили осчастливить своим присутствием лестничные клетки. Не часто человек, причисленный по роду своей профессии к интеллигенции, собственноручно режет скот и открыто об этом заявляет.
Вечером, с трудом дождавшись меня с многочисленных мероприятий, необходимых в молодые годы, Лариска разразилась сбивчивыми речами.
– Она пришла и села. Могла бы предупредить! Что за облавы, я не понимаю? Что она себе позволяет? Я ей так и сказала, что сначала следует предупредить учителя, а раз она этого не сделала, то я не буду вести урок. У меня стресс! В классе хозяин – учитель. Я – главная! А она как давай выделываться! Так я ей тетради в лицо швырнула и сказала: «Да пошла ты…» В коридоре, конечно, сказала и не при детях. Что я, совсем, что ли? Вот скотина! Довела до слез. Сорвала мне урок. А ведь начальник призван облегчать жизнь подчиненным, а не усложнять.
Я слушала. Зная Лариску, не стоило трудов восстановить картину происшедшего. Все было совсем не так. Лариска любила преувеличивать. Никаких тетрадей никому в лицо не швыряла. Но с уроков убежала – это факт.
Мои размышления прервались звонком в квартиру. Я вышла в прихожую и распахнула дверь. На пороге стола Серафима Ильинична.
– Здравствуйте.
– Здрасте. А никого нет!
– Лариса Аркадьевна, будьте любезны, выйдите, пожалуйста.
– Я повторяю вам: я одна тут. Нет здесь Лариски!
– Лариса Аркадьевна, завтра у вас нет первого урока, второй – в седьмом «А», третий – в пятом «Б», четвертый – в седьмом «Г». И последний – классный час. Тема произвольная.
– Что такое?! Я…
– Лариса Аркадьевна, пожалуйста, приходите завтра в школу вовремя и со спокойной душой.
Лариска не выдержала, выбежала из комнаты и – с места в карьер:
– С чего это у меня душа должна быть неспокойная?
– Лариса Аркадьевна, не цепляйтесь к словам.
– Я не цепляюсь! – завизжала она.
– На работе случается всякое. Но отношения между людьми необходимо урегулировать. Не нужно лезть в бутылку. Нужно искать выход, приемлемый для обеих сторон.
– Враждующих сторон!
– Не нашедших взаимопонимания.
– И не найдем! Вот уйду в другую школу…
– Подумайте прежде. Но выбор всегда останется за сами.
– Разумеется! – все еще хорохорилась Лариска.
– Это вам, Лариса Аркадьевна, от меня подарок. В знак примирения.
– Я ни с кем не ссорилась!
– Тем лучше. Книга называется «Самообладание».
– Это намек? – Лариска картинно задрала свой конопатенький носишко.
– Это книга, – Серафима Ильинична впервые улыбнулась, но не сменила ровности тона.
Прощаясь, она старомодно поклонилась, и направилась к выходу. В дверях обернулась и спокойно произнесла:
– Конспекты урока нужно писать. Подготовитесь к уроку, вам же легче будет. Привыкнете готовиться, и работа не будет в тягость. До свидания.
– До свидания, – хором выдохнули мы с Лариской.
Через два года на Дне учителя, который пышно отмечался учительствующей частью города, Серафиме Ильиничне вручали памятный приз и грамоту за добросовестную работу. Она раскраснелась на сцене, но не потеряла спокойствия. Очаровательно улыбнувшись, Серафима Ильинична в бардовом платье из пан-бархата с мельхиоровой брошью на плече выглядела очень элегантно. Она приподняла голову, всю в мелких кудряшках, для прочности щедро политых лаком, и, можно сказать, прошептала монолог. Слушали ее на едином дыхании. Так это было необычно.
– Вы думаете уверенность – это хорошо? В чем-то. Но иногда не нужно твердой руки и властного голоса. Потому что никто не застрахован от ошибок. А что, если уверенным жестом, мы указываем дорогу не в ту сторону? Человек должен уметь выбирать свой путь самостоятельно и самостоятельно анализировать его. А уверенность впереди идущего нередко лишает его этой благодатной возможности. Разве неплохо детей направлять мягко? И не только детей. Когда подчиненные не ждут кнута, а осознанно и без оскорбленного самолюбия делают то, что нужно, это прекрасно. Ведь насилие порождает лишь насилие. Мы так часто путаем грубость и бестактность со строгостью. Уверенность – качество внутреннее. А мы ценим и даже восхищаемся уверенностью внешней, которая почти всегда есть агрессия. Многим детям, поступившим в вузы, тяжело учиться, потому что они привыкли, что их необходимо подхлестывать. Они страдают от слабого характера, который развился вследствие давления на него нас, учителей, властных и уверенных в собственной непогрешимости. Все живое на земле рождается разумным. А, если так, то стоит прислушиваться к нему.
Учителя Серафиму Ильиничну раскритиковали в пух и прах.
«УЧИТЕЛЬНИЦА РУГАЕТСЯ…»
Ирина Ильинична недавно сделала неутешительный вывод: времена существенно изменились и не в лучшую сторону. Миллениум окончательно перетряхнул былые порядки. Вот раньше. Было понятно, на какой ступени стоит ученик, на какой – учитель. А теперь?
Его величество Капитализм вальяжно ступил на великую российскую землю. Проклятые буржуины прямо и бесповоротно обратили в свою веру российских школьников. Понятия «фарцовка», «спекуляция» подверглись в сознании огню. Из их пепла возродилось понятие «бизнес». Мелкий бизнес или крупный, дело десятое. Лишь бы приносил доходы, которые и делают обыкновенного человека принцем.
Ирина Ильинична принцев и принцесс открыто презирала. Она называла их «великими комбинаторами» и, улыбаясь, обещала написать продолжение «Золотого теленка», где главными героями станут эти «недоучки».
К своему затрапезному виду Ирина Ильинична привыкла за много лет. Пахнущие нафталином фасоны ее платьев не смущали хозяйку, обшарпанная обувь лишь придавала гонору: «Я живу на зарплату, не то, что некоторые…»
Под «на зарплату» подразумевалось «честно».
У Ирины Ильиничны были и муж, и дети. Их тоже надо было кормить и одевать.
А школьников, похоже, это обстоятельство не утешало. Они посмеивались над старомодной историчкой и называли ее многозначительно – «Нина Ричи». Стало обычным говорить: «Ты чего такое дерьмо на себя напялила? От Нины Ричи, что ли?»
Во время уроков то и дело раздавались звонки сотовых телефонов, чем выводили из себя учительницу. «Отключайте сотовые на время уроков или напоминайте о тактичном поведении знакомым. Существует же школьная этика», – постоянно говорила Ирина Ильинична ученикам. Бесполезно! Как будто в пространство неслись ее пожелания. Нелли Симонова, госпожа своих родителей, игнорировала замечания Ирины Ильиничны, считая их несправедливыми. «Просто у вас нет сотового, вот вам и завидно», – заявила она однажды Ирине Ильиничне. Симонову обожали бабушки и дедушки, даря на празднике отнюдь не детские украшения. Симонова ходила вся в золоте. Именно про таких говорят : «Золотые руки».
На Восьмое марта десятый класс преподнес Ирине Ильиничне журнал мод «Бурда». Но Ирина Ильинична не заметила подвоха, зарделась, сердечно поблагодарила детей за внимание. А на день рождения она получила в подарок какие-то пахучие крупные таблетки от моли! И так обрадовалась! «Я мечтала об этом! Как практично, боже мой!» Класс даже растерялся от такой реакции. И тогда ей на стол положили бусы из мышиных ушей. «Как оригинально…», – прошептала Ирина Ильинична. Она осторожно завернула бусы в бумажку и положила в свой портфель. Всеобщий вздох разочарования не промедлил взметнуться к потолку.
… – Кто не слышал звонок?!
Твердый холодный голос заставил вздрогнуть. Десятый класс замер. Высокая, прямая как палка, учительница истории властно вошла в кабинет и решительно прикрыла дверь.
– Вас не учили приветствовать учителя стоя? – спокойно поинтересовалась она и как заорет: – А ну, встать всем!!!
Разношерстные ребята вразнобой поднялись из-за парт. Они напоминали давно не стриженый густой-прегустой луг, где высокая трава перемежалась с коротенькой. Ввиду переходного возраста, одни подростки уже успели созреть и смело назывались юношами и девушками, некоторые умудрились еще и перезреть (Волошин вымахал в огромного дядьку), но были и такие, которых логично называют мелочью, вроде того «гороха» который сортируют отдельно от крупной картошки.
– Садитесь, – разрешила учительница.
Класс с грохотом бухнулся за парты.
Историчка медленно, почти по-театральному, подняла накрашенные до нельзя ресницы и уставилась на Осокину, признанную школьную красотку. Учительница сдержанно улыбнулась. Осокина заискивающе ответила тем же.
– Кому-то здесь весело?
В голосе исторички прозвучала явная угроза.
– Нет, – лепетнула Осокина, и улыбочка мгновенно соскочила с ее кукольного личика.
Историчка обвела взглядом класс, затем встала из-за стола и сложила на груди руки.
– Проверка домашнего задания.
Дети тупо смотрели на странную женщину, командующую в классе. Вроде, Нина Ричи, и, вроде, не Нина Ричи. Та была маленькая, а эта почти двухметровая кобыла. И волосы странные. Вместо прежних светло-русых волос на ее голове красовалось сооружение из заливисто-рыжих локонов с кончиками, вульгарно окрашенными в бледно-фиолетовый цвет. Но то, что сидело на теле, оказалось страннее того, что на голове. Платье не платье. Какой-то чулок на туловище! Цвета на нем перемешались, они были из цикла «каждый охотник желает знать, где сидит фазан». И спереди чулка, на запретном месте прочно обосновался огромный красный карман-заплата. Длинные ноги обтягивали дли-и-инные тонкие брюки, что «чернее дня – яснее ночи», а внизу под брюками виднелись жуткой толщины подошвы, подсказывающие, что историчкина обувь сродни китайским национальным туфлям.
Лицо Нины Ричи тоже неузнаваемо преобразилось! Сложнейший макияж на нем приковал к себе взгляд госпожи Симоновой, дочери местного политика. Румянец – всем на зависть! Какой-то розоватый, легкий, неестественный и оттого более красивый. Губы, будто силиконом накаченные. На них примостилась помада естественных оттенков, но все равно не понять каких именно. Много примесей, много труда.
– Ну?
Нина Ричи вскинула брови.
– Кто будет отвечать?
Класс ошалело молчал. Не учительница, а какое-то недоразумение, честное слово!
– Что ж, добровольцев нет.
Нина Ричи шумно вздохнула, подошла к столу и открыла журнал.
– У-у? О-о-о! Ах-х…
Она листала страницы, и гримасы то и дело менялись на ее лице. Было ясно, что шутки кончились.
– Какое сегодня число? Шестнадцатое? М-м-м. Под номером шестнадцать у нас находится товарищ Соловьев.
– А чего я-то? – пробасил Соловьев.
– К доске-е-е!!!
Ого! Рыжая ведьма еще и визжать умеет!
Соловьев не стал рисковать здоровьем и добровольно (почти) вышел к доске.
– Отвечай, дурень, – прошептала Нина Ричи.
Крупный воротила Соловьев, сын какого-то предпринимателя, скукожился и стыдливо сжал пухлые ручищи.
– А чего отвечать? – детским непонятливым тоном промямлил он. – Чего задали-то?
Нина Ричи торжествующе поджала губы. Настала, наконец, важная минута и для нее, коварной.
– В книжку дома не заглядывал? – она подмигнула растерянному Соловьеву. – Ух, малыш! Чего стоишь, как в бане? Садись, мой золотой.
Тот побрел, как говорится, по добру, по здорову. За партой он тряхнул огромным ухом, сильно смахивающим на вареник, и предпринял робкую попытку отдышаться.
– Два! – злорадно подытожила Нина Ричи.
– За что? – проныл было предпринимательский отпрыск, но вмиг сник, едва встретившись с размалеванными глазами Нины Ричи.
– Продолжим.
Она с умным видом вглядывалась в журнальную страницу. Страница, знакомая до боли, чего вглядываться-то? Класс напряженно молчал, ожидая явного подвоха.
– К доске пойдет, пойде-е-ет… Пойдет к доске-е-е…
– Я!
Она вскинула голову.
– Кто это? Что это такое – «я»?
Лисовский Миша, красивый щупленький мальчик, примерно поднял руку.
– Ты? – нагнула голову Нина Ричи. – Не-е-ет.
– Почему?
– Нет, значит, нет, – отрезала эта коза и вновь вернулась к полюбившемуся занятию. – К доске пойде-е-ет, пойде-е-ет, пойде-е-е-ет…
В щемящей тишине она вызывающе громко захлопнула журнал.
– К доске пойду я.
Она величественно поднялась и прошествовала на середину класса.
– Сейчас я расскажу вам историю, – Нина Ричи сузила глаза, – про очень плохих мальчиков и девочек, которые не хотят жить дружно.
Она вдруг отбила чечетку. Да так виртуозно!
– Учиться девочки и мальчики тоже не хотят.
Нина Ричи уселась на первую парту.
– Так чего же они хотят, вообще?
Она прошептала непечатное слово. Его слышал весь класс.
– Так? Будем так разговаривать? Или совсем разговаривать не будем?
Госпожа Симонова, которой надоело представление, заразительно зевнула. Раздавшийся мелодичный звонок ее сотового сменил симоновскую скуку на интерес.
– Да? – очень эротично дохнула в трубку Симонова.
Нина Ричи змеей подползла к ней и прошипела:
– Разве я не говорила, что в классе сотовыми пользоваться нельзя?
Симонова, не моргнув глазом, пропела кому-то:
– Хи-хи! Да это тут учительница ругается.
Дальнейшее стоит попросить описать знаменитому Стивену Кингу. Это по его части. Ужас, перенесенный Симоновой и ее одноклассниками, только Кинг способен в деталях передать.
…– Сашка, ты вела уроки вместо меня? Вот шальная! Приболеть нельзя. Ну, и как они? Ученики, знаешь, какие изверги!
– Знаю, – ухмыльнулась Саша, поправляя свои серо-буро-малиновые волосы. – Ира, все хорошо. Не волнуйся.
Она не рассказала сестре, как выхватила из рук вальяжной Симоновой сотовый телефон и разбила со всего размаха его о стену. Как причитала Симонова и грозилась всесильным папой, а Саша в это время по собственному сотовому набрала номер редакции известной газеты и при всем классе попросила приехать корреспондента, чтобы разобраться в конфликтной ситуации и рассказать стране, как издеваются над бедными учителями, что «если папа – депутат, так все дозволено». А Симонова закричала, что не надо корреспондента, что сами разберемся, что «у папки –выборы».
– Целых двадцать минут читала им вслух учебник. И хоть бы кто пошевелился!
– Ну? – восхитилась Ирина Ильинична. – Это они от неожиданности, наверное. А, вообще, они ко мне неплохо относятся. Я же показывала тебе, что они мне подарили?
– Да-да – поспешно заверила Саша. – Я помню.
– Вот мы с тобой, Санечка, близнецы, а ведь характерами совсем не похожи?
– Нет, Ирочка, не похожи.
– Ученики, наверное, все же заметили подвох. Отметили разницу между нами, а?
– Это точно.
– Но директор, надеюсь, не видел тебя в таком виде? Я же рассказала тебе, как пройти незаметно, – Ирина Львовна подмигнула сестре. – Мы же договаривались.
– Видел! – опустила глаза Саша.
– Что-о-о?!
«САТИСФАКЦИЯ»
Сатисфакция (от лат. «satisfactio» удовлетворение) означает удовлетворение за оскорбление чести.
Башкирия. Рабочий поселок.
… — Ты пойдешь и извинишься! Иначе ухожу. Я предупреждал – до первого скандала. Все ясно? – спокойно спросил муж.
— Да, – тихо ответила жена.
И она, жена участкового милиционера, мать троих детей, тридцатидвухлетняя воспитательница детского сада (общий стаж 14 лет!) пошла извиняться перед восемнадцатилетней девчонкой – любовницей мужа.
1
23 года спустя.
Сибирь. Небольшой городок. Здание администрации. Нина зашла туда во второй половине дня. Был обед, и здание откровенно пустовало. Нину это ничуть не смутило. Она устала. Ведь едва поезд прибыл на вокзал – сразу направилась сначала в одну музыкальную школу, затем во вторую (тоже музыкальную, но почему-то с другим названием). Поиски ни к чему не привели. И тогда она, не долго думая, – в администрацию. Ну-ка, кто тут главный «по нравственности»? Кто здесь не боится вопросов: спросите, дескать, отвечу? Вот ей, Нине, уж будьте так любезны, и ответьте.
Она уселась в кресло и стала ждать. Служащий, очень простой и корректный мужчина, поинтересовался, кого ждет. «Мэра? А его сейчас нет! Вот с утра бы… Он чуть свет приходит! Но ждите, если так нужен. Только на другой вход смотрите (в здании их два); мэр оттуда ходит: всегда очень быстро, раз – и уже на работе!» Нина кивнула и стала смотреть на другой вход.
…Ее старшая дочь Ирина работала в милиции (тогда еще милиции) следователем в звании капитана юстиции. Однажды в дежурную часть (межгород!) позвонила незнакомая женщина и стала интересоваться судьбами Ирины и ее братьев. Когда Нина узнала об этом, то сразу все поняла. Это она. Объявилась-таки.
Остальное можно рассказывать с точностью военной хроники. Нине, как матери следователя, дежурный дал номер телефона звонившей. Легко по коду определили город (о котором раньше и слыхом не слыхивали). Нина на этом не успокоилась. Она, несмотря на полную «компьютеронеумелость», умудрилась залезть в Интернет, найти сайт телекомпании того-самого города и долго «изучать» местные телепередачи с репортажами впридачу. Пригодится. Ведь сколько ни пыталась позвонить по тому телефону, ответ один: «Телефон временно отключен». Ехать «на деревню к дедушке»? А ехать нужно. Да Нина для такого хорошего дела готова была заново родиться! Но приедет – где искать? Для себя решила, если что – к мэру. И вот она его ждет.
2
Нина вышла замуж в двадцать. Муж был младше ее на два года. Его вскоре забрали в армию, а у Нины появился первенец – дочка. Свой дом. Воду носить, дрова рубить. Корова, поросенок, куры. Не до романтики. Вернулся муж, и у Нины началась жизнь, подобная хождению по минному полю. Хлопнет дверь – сердце зайдется! Пришел супруг, слава тебе Господи… Бывает, он еще выруливает на мотоцикле из соседней деревни, а она уже себе места не находит: чует суженого, как волчица. Больше всего на свете боялась, что он когда-нибудь не придет! Красавец? Нет. Домовитый? Нет. Любовник? Об этом лучше, вообще, молчать. Но что в нем было такое, что цепляло женщин? Ведь не Нину одну! Ее благоверный щедро раздавал свои сперматозоиды направо и налево. У него тут ребенок на стороне, там ребенок; сам не рад (ни от кого же не отказывается; всем помогает). Барышни просто «западали» на него, не выдержав хрупкий баланс между невинностью и соблазном! Он был, как бы, неформальным лидером всех дефлораторов планеты. (Конечно, хочется воскликнуть: «Неприличными словами не выражаться!» Но поделаешь, раз существуют такие слова, кстати, очень точные.) И если исходить из того, что все мужики – сволочи, то Нинин муж являлся сволочью самой сволочной.
Стоит отметить, что его брат закончил журфак университета и долгое время работал бок о бок с известным на всю страну писателем. А тот всегда жил по правилу: «Никогда не сдаваться!» Нина как-то ездила вместе с детьми и мужем к его брату, и писателя «живьем» видела, и, хотя она не читала его книг (только знала, что знаменитый), была страшно горда тем, что, проходя мимо ее мужа, писатель вдруг резко остановился и протянул ему свою руку!
Нина не препятствовала мужу (даже в мыслях!), когда тот поступил в академию (Не все же в участковых ходить). Накладно? Накладно. Денег не напасешься из деревни-то ездить туда-сюда, уже, кроме дочери, два сына к тому времени успели появиться на свет. Но муж доволен – значит, и ей хорошо. Сама ходила, в чем придется. Как говорится, «я иду, и оно идет». И все хозяйство на ней. А мужа нет целый день. Но хлопнет дверь – и сердце зайдется: пришел… Нине все сочувствовали, воочию видя ее вымотанность: мужик у нее не ручной, для хозяйства мало пригодный. А она никого другого рядом с собой не представляла! Ей было дорого все, что с ним связано: его стареньких родителей боготворила, за его тяжело больным (от рождения!) старшим братом готова была ухаживать денно и нощно, и это – любой детектор лжи подтвердит! – ее не тяготило. Но главное, Нина прекрасно знала, что претендентов, точнее, претенденток на ее «несчастливое, невакантное» место пруд пруди! И именно последнее отравляло ей жизнь. Однако самое смешное Нина не понимала, что конкретно в ее мужчине находили другие женщины, да и она сама! Хотя. Он был до полной самоотдачи предан делу. Непрестижную должность участкового на западный манер возвел в ранг шерифа: «Идет закон!» Неподкупный. И ведь окружающие его уважали… Да еще как! Величали исключительно по имени-отчеству, что в деревне надо еще заслужить. Был случай – на него написали донос. Оклеветали так, что до конца дней не отмыться! Он знал своего недруга, и идея «подставить» его просто лежала на поверхности (тот гнал самогонку, что в 80-е было запрещено). Но муж устроил поединок! Вся деревня высыпала на большую поляну смотреть, как два бугая, раздетые до пояса (это в промозглую-то осень!), месят грязь и с воодушевлением дубасят друг друга кулаками. Нина сидела дома со средним грудничком, места себе не находила; силы-то неравные: всего неделю назад лечила своего разлюбезного, вернувшегося с охоты с разорванной ногой. И вот вновь. Разорван уже с головы до пят. И хотя молва трубила, что ее муж «одной левой одолел врага», победил; она в этом очень сомневалась: скорее, свел партию вничью (тот мордоворот не очень пострадал). И Нина вдруг поняла, что такое притягательное есть в ее муже! Доблесть!!!
3
…Приезжая молоденькая учительница. В основном занималась внеклассной работой.. Нине достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что они уже горизонтально пересекались. Ах, ты!.. С ней муженек доблестно не одну койку продавил. А что в ней такого? То ли дело она, Нина, троих родила, и ни в одном месте не отложилось – кипарис! А эта, вроде, стройная, но тело прет. Но, видимо, лучше качаться на волнах, чем биться о скалы. То, чем музыкантша и участковый занимались следующие месяцы, принято квалифицировать как «некоторым пора в «дурку»: сойдутся вместе и ржут, как…И ведь ищут друг друга! Дня не могли друг без друга прожить. Это была последняя капля. Нет. Для Нины каждая капля была последней. Просто было очевидно, что это дело зашло слишком далеко. Нина, самая красивая женщина в донжуанском списке своего муженька, тихая и беззащитная, подкараулила молодую учительшу возле магазина и на глазах у благодарной публики надавала ей тумаков…
4
Здание администрации. Нина сидела, ждала, думала. Она научилась думать, вернее, обдумывать. Уже больше пяти лет, как упорхнули дети из гнезда, у нее неожиданно появилось много свободного времени. Делай, что хочешь. И она стала читать. Много. Запоем. Читать и думать. Читать и выписывать лучшее. Словно жизнь благосклонно разрешила ей напитаться божественной мудростью. Нина начала трансформироваться в личность. И она вдруг осознала, какому неслыханному унижению ее подвергли! Размазали по стенке, водрузили на голову позорный венец. И нужно было минимизировать последствия нанесенного удара! Раньше ничего этого не понимала, до такой степени ей было некогда. Даже когда мужа машина сбила – толком не смогла его оплакать. Все некогда, некогда. И вот сейчас. Одна мысль о муже приводила Нину в себя: это какой-то мощнейший импульс к жизни! (Небольшой ассоциативный комментарий: ее муж – это, в некотором смысле, прототип адмирала Колчака). Но другая мысль – о своем падении, стала приводить Нину в неописуемую ярость. Девчонка-несмышленыш, говорите? Ах, ты… Она ведь могла прекратить тот балаган, а вместо этого стояла и растерянно слушала. Она могла найти Нину после (в Башкирии еще долго жили) и извиниться. А она… И Нине смириться с этим? Без срока давности! Можно выложить гадости в Интернет, пусть ученики почитают и поржут от души; сделать ее посмешищем города! Разве не честно? Око за око. Но как это мерзко – исподтишка. Значит, будет поединок. Каким он будет – придумаем! Вот-вот придет мэр, и Нина к нему: «Я требую сатисфакции!» Но вместо мэра Нина неожиданно увидела Её. В администрации!!! Минута тишины. Потом Нина: «Я покажу Вам, где Сергей похоронен».
Из записной книжки Нины.
• Притча. В лесу плакала ласточка. Ворона выклевала ей один глаз. Но ласточка сказала, что она плачет не из-за боли и не из-за глаза. Выяснилось, что она плачет из-за того, что позволила вороне изуродовать себя.
• Если вы не можете повлиять на ситуацию – примите все меры, чтобы уменьшить потери.
• Раны победителя заживают значительно быстрее.
• Великие о важном. * Публий: «Лишать чести другого – значит лишаться своей». * Корнель Пьер: «Мы не вправе жить, когда погибла честь». * Цецилий: «Вытерплю несправедливость, только не бесчестье». * Шекспир: «Моя честь – это моя жизнь; обе растут из одного корня. Отнимите у меня честь – и моей жизни придет конец».
• Безупречные люди — миф.
• Самый большой грех на земле – непрощение.
• Прощение – это на самом деле прощание. С прошлыми обидами.
• Настоящее прощение никогда не бывает вынужденным. Оно всегда идет от чистого сердца.
• Простить – не всегда означает сохранить отношения. Иногда как раз наоборот – надо расстаться. Это по плечу только сильному человеку.
• Только сильный может сделать ставку на невидимое хорошее и игнорировать плохое.
• Цитата (чисто английский юмор): «Прощайте врагов ваших. Это лучший способ вывести их из себя». (Оскар Уайльд).
• Позитивное отношение перебивает обиду.
• Многое живет в воображении, чем в действительности.
• Привет от Конфуция. «Если тебе плюют в спину — ты впереди!». «Не огорчаюсь, если люди меня не понимают. Огорчаюсь, если я не понимаю людей».
• У человека, который живет в гармонии с собой, нет никакой надобности швыряться камнями.
«ГИЛЬЗА»
ГИЛЬЗА (рассказ)
Весной тысяча девятьсот девяносто пятого года, когда снег только собирался таять, школу, что на самом «пятачке», потрясло горе – убили ее выпускника в Чечне.
Еще не знали, кого именно. Позвонившая из военкомата секретарь скороговоркой сообщила лишь, что погибший закончил школу в девяносто третьем. Его имя и фамилию, по всей видимости, учителя должны были вычислить самостоятельно, а если среди них есть телепаты – назвать незамедлительно. В «горячую точку» отправляли парней и из этой школы и близлежащих столь часто, что перестали и удивляться перестали, и событием это уже не считалось.
Плохие вести доходят быстрее, поэтому буквально часа через два взбудораженные одиннадцатиклассники скопом ввалились в учительскую и почти хором выдохнули:
– Х… Ой! Это Колька Барашкин!
Вот так-так! Образ героя никак не гармонировал с образом Кольки.
И не то, чтобы он хулиган, чтобы отпетый, а какой-то мелко-пакостный, ничтожный в самом прямом смысле этого слова.
Вспомнить его не составляло труда, как, впрочем, и забыть. Невзрачный до безобразия тип!
Учительница рисования Ольга Дмитриевна (если б ее попросили Кольку нарисовать), изобразила бы на портрете парнишонку с лицом плутоватого чертика, где мелкие невыразительные черты лица делали еще более невыразительными незаметные редкие брови, цвет которых полностью сливался с цветом кожи, бледной, без кровинки, без милых сердцу веснушек, родинок и прочей интересной дребедени. А Колькин нос, наверняка, понравился бы самому ленивому художнику, ввиду того что этот самый нос в особых вырисовываниях не нуждался: коротенький, плоский, издалека видны только две его дырки. Под ними – длинные червеобразные губы. Что касается волос. Их лучше рисовать в сильном подпитии; мазки в разные стороны неверной рукой точно отразили бы Колькину постоянную прическу.
К светлым волосам более всего подошли бы светлые глаза, но у Кольки, как на зло, они были темными, но не глубоких тонов, а поверхностных. Ольга Дмитриевна смешала бы в палитре салатовый и черный размытый цвета и, удовлетворившись превосходными грязноватыми оттенками, уверенным жестом поставила бы на лице две точки, обозначающие глаза.
А тело барашкинское, вообще, не нужно рисовать! Ибо его, можно сказать, не было.
Литераторша Елизавета Александровна (если бы ее попросили рассказать о Кольке), сначала бы слегка замешкалась, а потом произнесла:
– Коля был хорошим мальчиком.
И тут же добавила:
– Правда, литература ему не очень давалась, но с кем не бывает.
И восхитилась бы собственным гуманизмом!
Колька в годы учебы бил все рекорды по нерадивости, вранью и тупоумию. Так, как он умел хитрить и притворяться, не умел в школе никто. На глазах Елизаветы Александровны Колька порезал ножом стенд и тут же завопил голосом, схожим с поросячьим визгом:
– О-ей! Елизавета Александровна, Елизавета Александровна, смотрите, кто-то ваш стенд изрезал! О-ей! Я?! Опять все шишки на меня… Что мне, повеситься что ли, а? Чуть что, сразу Барашкин… Не я это сделал! Как же вам не стыдно, вы такая… Врете вы все, Елизавета Александровна!
Так и сказал – «врете». Но это милая шалость по сравнению с его другими многочисленными «подвигами».
Сочинений он никогда не писал, в диктантах делал побоище из орфографических и грамматических ошибок, ничего не читал, Блока называл «скучным дурачком». Вообще, страшно гордился своим невежеством! Каким образом Колька смог очутиться в десятом классе, для Елизаветы Александровны оставалось загадкой. Впрочем, загадкой с ответом. (Наглость – второе счастье).
Своим присутствием в выпускном классе Барашкин крепко осложнил ей жизнь. Но директриса рыкнула: «Помочь!!!». А далее каскадом: «Парень из многодетной семьи (семеро!!!), мать с отцом на ста работах надрываются. Что скажут в гороно, и…» Словом, во время экзаменов Кольке не только дали списать приготовленное заранее сочинение, но и исправили часть ошибок синей пастой, чтобы натянуть тройку.
На выпускном вечере Колька подошел к Елизавете Александровне и нежно произнес, потупя глазки:
– Ну, вот, а вы говорили, что я не потяну десятый-одиннадцатый.
Математичка Тамара Ивановна помнила лишь о Барашкине, как в пятом классе, услышав хрестоматийное: «Назовите треугольники», он написал в тетрадке возле начертанных треугольников: «Петя и Вася». Тамара Ивановна сперва задохнулась: «За что?» Потом — пулей в учительскую! Там все – в хохот, что он, мол, на полном серьёзе, а завуч, знающая Барашкиных чуть ли не до десятого колена, тепло заметила, что дураки не только в сказках обитают, но и в жизни! (В жизни их, дескать, значительно больше, и Колька не виноват в этом; яблоко, дескать, от яблони… а там сами знаете…). И в самом конце прибавила: «Когда говорят, что Гитлер оздоровил нацию, уничтожив всех дебилов, я иногда не могу с этим не согласиться». Тамара Ивановна вздохнула, успокоилась и удовлетворенно заключила с Барашкиным мир.
А для всех ребят Колька был Христофором! Окрестили его так за необузданную страсть к путешествиям. Пусть вояжи носили примитивный характер, и открывал он не Америку, конечно, а укромные уголки подвалов, все же сама идея постижения пространства роднила Кольку некоторым образом с Колумбом.
2
На похороны отправился весь учительский коллектив – полным составом.
В этот день приветливо улыбалось солнце. Снег набух и прилипал к обуви. Идти было не просто трудно, а невыносимо! Но учителя покорно шли и упорно молчали. А что говорить?..
Барашкины жили в пятиэтажной «хрущевке» в двух кварталах от школы.
Возле первого подъезда толпились солдаты, мрачно курили, переговариваясь о чем-то между собой вполголоса.
Интеллигентное учительское стадо учащенно принялось здороваться. Солдаты нехотя кивали головами в ответ. Когда почти все учителя уже скрылись в подъезде, неожиданно Павел Семенович, трудовик, отделился от коллектива и, суетливо подбежав к служивым, участливо спросил:
– На какой этаж подниматься?
Спросил и отвел глаза в сторону, Павел Семенович, человек пенсионного возраста, терпеть не мог Кольку Барашкина, благодаря которому чуть не очутился, как говорится, бритым за решеткой.
Когда-то давно Колька написал в гороно (да-да, прямо в гороно написал!) письмо, где обвинил Павла Семеновича в педофилии. Слова этого научного он, разумеется, не знал, просто рассказал в деталях, как трудовик гладил его на уроке по попе. И пусть ошибка на ошибке сидела и ошибкой погоняла, резонанс от Колькиного послания был ошеломляющий! Разбирательство устроили – ух! С фейерверками и атомными взрывами.
Павел Семенович на всю жизнь запомнил, что не стоит связываться с хитрыми бездельниками и идти на принцип, заставляя их выполнять, как всех, необходимую работу. Надо «три»? Возьми в зубы – и свободен!
Уйти из школы Павел Семенович отказался наотрез: ни в чем не виноват, скрывать нечего, сам хозяин своей жизни и уйдет, когда сам решит. Но, как ни хорохорься, травма нанесена была ему тяжелейшая. Клевета – это страшно на самом деле.
Сегодня впервые за много лет Павел Семенович почувствовал доверие к жизни: возмездие существует!
Он стеснялся, даже страдал от удовлетворения от происшедшего; ему было стыдно за то, что он ни капли не сочувствовал погибшему Кольке, и, сколько ни силился не мог выдавить ни слезинки, как и вытравить из памяти ехидные смешки в спину: «Педик!» и презрительные наставления начальства.
Когда один малорослый солдат произнес: «Сами увидите, куда идти», Павел Семенович внимательно глянул на него и четко повторил вопрос:
– На какой этаж?
– На пятый, – равнодушно ответил тот.
– На пятый! – громко крикнул на весь подъезд трудовик.
В четырехкомнатной квартире Барашкиных было не протолкнуться. Но учителей, посторонившись, деликатно пропустили в самую большую комнату. Духота стояла страшная, ввиду чего входная дверь была все время открыта настежь.
Ираида Антоновна, учительница начальных классов, с тоской оглянулась назад, встретилась взглядом с замыкающим шествие Павлом Семеновичем и, взяв себя в руки, ринулась к страшному месту. Она принялась делать глубокие вдох и выдох, постоянно сжимая в кармане пальто пузырек с нашатырным спиртом, зажмурила глаза и сделала еще один шажок вперед.
Возле гроба, обитого малиновым шелком и черной траурной кружевной ленточкой по краям, стояли в карауле два солдата, рядом на табуретках сидели мать Кольки, крупная полная женщина в большом черном платке с красивыми выбитыми цветами и серой вязаной кофте и какие-то другие женщины, тоже в платках.
На тумбочке, в голове гроба, стоял аккуратный портрет, откуда тупо смотрело мальчишеское Колькино лицо.
– А-а! – Ираида Антоновна закрыла рот рукой.
В гробу Кольки не было. Вместо него на белоснежной подушке лежал длинный обломок металлической трубы.
– Гильза, – прошептал Павел Семенович.
Мать Кольки подняла на трудовика нетрезвые заплаканные глаза и развела руками:
– Где он? Вот где?
Она приподняла подушку с гильзой и подытожила:
– Нет его.
Ираида Антоновна глотнула побольше воздуха, закачалась, но сумела устоять на ногах. Она давно недоедала. Ее муж работал инженером на заводе, там, как и в школе, зарплату не платили месяцами. Сын – в девятом классе, дочь – в шестом. Самое ужасное, когда детей кормить нечем. Сама Ираида Антоновна не боялась отказывать себе во всем и даже не переживала, если не видела ни кусочка хлеба целую неделю. Иногда даже утешала себя словами: «Мы-то еще ничего, держимся. А вот в рабочем поселке дело – совсем труба. Люди давно комбикорм варят и едят».
Ираида Антоновна ухватилась за рукав Павла Семеновича. Он понимающе проговорил:
– Держитесь, голубушка.
Стоявший рядом десятиклассник Смирнов, красивый крепкий парень, подхватил Ираиду Антоновну за другую руку. Он тоже внимательно смотрел на гильзу и тоже удивлялся. Казалось, что все это недоразумение, розыгрыш. Христофор, наверное, вновь подшутил над всеми. Он мастер на такие штуки. Как-то исчез на три недели после драки с местным воротилой Тренихиным. До милиции дело дошло. Тренихина в кутузке держали несколько дней, требовали, чтобы сознался, что с Барашкиным сделал. Здорово Тренихину тогда досталось, много затрещин получил.
А Христофор в это время преспокойно валялся дома под кроватью, найдя там укромное место за чемоданами. И из многочисленной барашкинской семьи никто не догадывался о Христофоровом присутствии! Напротив, строились жуткие догадки, типа, «зарезали» или «живьем закопали». Он был последним, седьмым ребенком, любимым. Его баловали, как могли, убого, по-барашкински, жалкими сластями да штанами собственноручно сшитыми из дешевой материи. Колькину мать, всю жизнь драившую подъезды, очень осуждали за столь необдуманную жизнь. Зачем столько детей? Как их одеть, обуть, прокормить? Муж – простой слесарь, доход невелик, но и он становится крохой в таком огромном семействе. А когда страну потрясло всеобщее безденежье, Барашкины совсем на мель сели. Летом, правда, отправлялись за город, в лес грибами-ягодами помышлять. Но в нынешнее время разве этим прокормишься? Два старших брата Барашкина уже обзавелись собственными семьями. Другие еще не оперились, но претендовали на самостоятельность.
Колька-последыш, можно сказать, ни в чем не нуждался. Донашивал одежонку старших братьев, и от всех понемногу регулярно получал еду в виде разных кусков. Не шиковал, но был уверен, что жить можно. Четверо сестер Барашкиных, следующих одна за другой, души не чаяли в младшем брате! Теперь они стояли сзади матери и плакали навзрыд.
Смирнову все происходящее казалось какой-то фантасмагорией. Он никогда не дружил с Христофором, так как дружить тот не умел. Но на рыбалку ездить с ним – одно удовольствие! Едет Смирнов с удочкой один – ничего не привезет, едет с Христофором – всегда с рыбой. Колька словно знал большой рыбий секрет. Эта тварь бессловесная так и липла к нему. Удивительно, но Христофору, признанному скряге, было не жаль делиться своими охотничьими приемами да и добычей с другими, со Смирновым, например. Тот всегда был спокоен и уверен на все сто процентов, что, если с ним рядом Христофор, все будет хорошо и ничего непредвиденного не произойдет.
Колька не ленился, если нужно, и встать пораньше, и пройти пешком несколько километров, и нести тяжелую поклажу, и сидеть, не шелохнувшись, много часов кряду.
Смирнов не то, чтобы был привязан к Христофору, а испытывал некоторое уважение к нему, учился у него терпению и находчивости. Именно Христофор, когда он подавился на рыбалке костью из ухи и стал задыхаться, вмиг сообразил, что следует делать: влил ему в горло подсолнечного масла, и кость, заскользив, ушла вниз. Фельдшер в школе, узнав от Смирнова об этом случае, сначала посмеялась, а потом резко осудила Христофора за его старания, обозвав идиотом. Но Смирнов знал, что Христофор – умница. Никто другой не умел определять заранее, какой будет клев. А Христофор умел. И никогда не ошибался! Он даже пытался обучить своим наблюдениям Смирнова, но эти премудрости того лишь пугали.
Когда Смирнов узнал, что Христофор служит в Чечне, он ни на минуту не сомневался, что с ним ничего не случится. Потому что таких проныр пуля обходит стороной. И сейчас, стоя возле гроба Христофора, он не переживал, а только удивлялся и удивлялся. Наверное, когда гроб с гильзой зароют, Христофор заявится, как всегда, скромно опустив голову, и поинтересуется серьезно, насколько это возможно:
– Зачем памятник мне при жизни поставили? Не такой я и великий человек.
Отец его после этих слов оклемается от инсульта, встанет с кровати, всыплет Кольке ремнем, а мать, как всегда, в сердцах заберет ремень. А потом Смирнов с Христофором поедут целенаправленно за окунями, далеко-далеко, в проверенное место. По пути слямзят в магазине буханку хлеба и съедят ее ночью, возле костра, заедая большие куски ароматными запеченными костлявыми окунями; и Христофор не даст спокойно заснуть и будет до утра заливать басни про атаки, штурмы и споет пару блатных непристойных песен, прослезится, вспомнит Ленку Шевкунову, не понимающую сложного барашкинского сердца, позволит вздремнуть несколько минут, потом вскоре вскочит и заставит Смирнова вскочить и прыгать, чтобы согреться, а потом они, усталые, вернутся домой.
Колька заживо сгорел в танке вместе с двумя своими товарищами. Это произошло в теперь уже печально-знаменитом городе Грозном. Одни очевидцы утверждали, что наши не имели возможности подобраться к горящей машине и помочь экипажу спастись. Обстрел был такой, что головы не поднимешь. Другие тихо констатировали: танк подбили наши, так как Колька с приятелями за деньги что-то сообщил чеченцам.
Подробности канули в лету. Лишь одна правда была очевидной – погибли молодые парни, сгинули, ветер развеял их угольный прах, и не осталось от ребят ничего, кроме гильз от артиллерийских снарядов.
На кладбище директор произнес необходимую траурную речь. Держался он достойно, был спокоен и сдержан.
А завуч Нина Ивановна не сдержалась, закричала страшным голосом, завыла белугой.
Ей показалось вдруг, что закапывают ее единственного Сережу. Она вдруг ясно увидела, как лопается кожа на его щеках, дымится одежда, и он зовет ее, чтобы спасла: «Мама, Мамочка!», дико бьется в конвульсиях и изрыгает нечеловеческие вопли, полные неприкрытого ужаса и адской боли, – и падает в яму. Но что, что она может сделать для него?..
Нина Ивановна замерла на мгновение и обняла себя руками. Правильно, правильно, что сумела уберечь сыночка от армии! Справки достала, какие нужно, деньги нашла, в медицинский институт пропихнула. Сынок ведь такой старательный, все с книжками, да с книжками, и такой нерасторопный!
Если бы Сережу убили, она не перенесла бы горя. Легла бы в могилу рядом с ним.
Если бы у Барашкиных не было Кольки, то кто знает, может быть, Сергею не миновать этой бойни. Должен же кто-то служить.
Нина Ивановна разрыдалась.
Прогремел прощальный залп. Выглянуло и по-весеннему разрумянилось солнце. Все повернулись и хмуро побрели с кладбища.
А на следующий день учителя устроили организованную забастовку и даже пошли митинговать к зданию гороно. Огромные плакаты «Зарплату!», «Нет трудной ситуации, есть ваше неумение руководить!», «Мы не позволим, чтобы наши дети голодали!» украшали бунтующую процессию. Павел Семенович утверждал, что все это бесполезно. Все соглашались, но понимали, что нужно что-то предпринимать, ибо под лежачий камень вода не течет.
ИЗ ЦИКЛА «ОПАЛЬНАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА»
«ТУРКА И ЧАСИКИ»
Чемодан был уложен за какие-то доли секунды. Я взглянула на стенные часы и вздохнула. Пора! Меня ждет новая жизнь. Прежнее романтическое ощущение рассеялось. Никуда не хотелось ехать. Остаться! И пусть все потечет, как раньше, проверенно и размеренно.
Телефонный звонок.
– Алло?
– Вы вызывали такси?
– Да…
– Спускайтесь.
Отступать было некуда.
Уже в поезде бабушка, увидев мое смятение, предложила:
– Может, останешься? Я все улажу.
Мое нутро кричало:
– Да! Да! Да!
Но гордость не позволила пойти напопятую.
– Все в порядке, ба. Еду.
Бабушка вышла из вагона и помахала мне рукой. Я натянуто улыбнулась. Поезд тронулся и помчал меня в край неведомый, дальнюю даль.
Село, куда я ехала преподавать музыку, называлось Чирши. Что обозначает это слово, я и по сей день не знаю. Старожилы рассказывали, что основателя села звали Чирша. Но этническая экспедиция, волею случая оказавшаяся на тех просторах, сообщила, что чирши – это такой тулуп, излюбленная одежда какого-то древнего племени, проживавшего недалеко от этих мест.
Уже в поезде я дала волю слезам, проклиная себя за выпендреж. На душе скребло так, что и не передать! Никогда ранее не задумывалась, что такое одиночество и полная незащищенность. Я всегда считала себя практичной и самостоятельной, но выяснилось, что это совсем не так. Какого черта меня понесло в деревню?
Мне просто опостылело пресное прозябание в городе. Возможно, оно и не являлось прозябанием как таковым. Но, когда многое известно до мелочей, начинаешь отчаянно скучать. Меня вдруг стало обуревать сумасшедшее желание балансировать по лезвию ножа! Вперед, к неизведанному!
Слово «чирши» я уловила особым слуховым нервом.
– Кто к нам в Чирши на рояле играть поедет? – вздыхала в институте возле барельефа Собинову какая-то женщина.
– Я поеду!
Спрашивается, кто меня дергал за язык? Но перед моими глазами мгновенно представился чудесный деревенский пейзаж: поросший буйной травой луг, на котором резвятся вороные лощеные кони, и сердце затрепетало! В деревню поеду, только в деревню!
Но в поезде стало по-настоящему страшно отрываться от ласковой опеки и мчаться навстречу неизвестности.
В вагоне играла темень, колеса вовсю били чечетку. Я, не мигая, смотрела в окно, и обильные слезы стекали по моим щекам. Мне хотелось домой, в то особое семейное тепло, которое никогда раньше не замечалось и не ценилось.
Ночью были две пересадки, окончательно подорвавшие мою веру в себя. Теперь я точно знала: я – идиотка! Только такая могла поехать в назначенный пункт, не узнав подробно маршрут, по которому следует добираться.
И вот в семь утра мои крепенькие ножульки, обутые в модельные серебристые туфли на шпильках, стояли на чиршинской земле. Чемодан с вещами, рюкзак с нотами, сетка с бабушкиными пирогами и растерянность, растерянность.
Стоял самый конец августа. Чувствовалось, что тепло уже прощальное.
– А где здесь школа? – прошептала я куда-то в пространство.
Проходившие мимо парень с девушкой остановились и заинтересованно взглянули на меня.
– Учительница?
– Да, – застенчиво кивнула я головой.
– Начальных классов?
– Нет.
– Пионервожатая?
– Нет.
– Истории? У нас в Чиршах требуются историки.
– Нет.
Парень с девушкой расхохотались.
– Неужели математичка?
Я покачала головой.
– Я буду вести уроки музыки.
– Чего-о-о?
У них вытянулись лица.
– Вы это… на гармошке играете?
– Нет.
– На гитаре!
– Нет.
– На домбре?
– На фортепиано.
– Чего-о-о?!
Позднее выяснилось, что пианино здесь – почти экзотика, а лексическая единица «фортепиано» – предел словесной архаичности.
– Пошли с нами, – сказал парень. – Ишь ты, музыка-а-антша!
Парень с девушкой любезно проводили меня к школе, пронеся на своих чиршинских плечах добрую половину моей клади.
Школа оказалась как школа. Двухэтажная, кирпичная. Ничем особо не отличающаяся от городской.
В ее дворе с самым таинственным видом околачивался какой-то высокий старик. Несмотря на предосеннее время, его сухонькую голову согревала зимняя шапка-ушанка из драного темного меха.
Старика не заинтересовала утренняя процессия, состоящая из трех человек, один из которых (я, то есть) явно не являлся чиршанцем.
– Ого-го-го! Бог в помощь, Игнатий Африканович! – поприветствовал старика парень.
– Салют! – небрежно отмахнулся тот.
Игнатию Африкановичу явно не понравилось, что его отрывают от загадочных мыслей, витающих в его голове.
– Это школьный завхоз, – сказал мне парень. – Он, вообще-то, хороший.
Завхоз отлично слышал слова в свой адрес, но упорно делал вид, что они к нему не относятся и в школе существует еще один завхоз.
Мои простенькие монатки были поставлены на землю.
– Меня Валерием зовут, – представился парень и тут же схлопотал от своей подруги. Она зло поджала губы и дернула Валерия за рукав куртки.
– Чего, Зина? Чего, Зиночка? – стал мягко канючить парень.
Но Зина его не слушала и с силой уволакивала подальше от школы, справедливо подтверждая истину: «Мое счастье – в моих руках».
Ну, а мне не оставалось ничего другого, как вообразить себя сногсшибательной сердцеедкой Клаудиой Кардинале.
Мне с детства не везло на вздыхателей. Что ни кретин – то мой поклонник. Я, прямо, как лакмусовая бумажка, точно указываю на заправских идиотов. Бабушка неоднократно повторяла: «Согласно закону противоположностей, ты, как исключительная, притягиваешь к себе всякую бяку». То, что я исключительная, не подлежит сомнению. Но с тем, что ко мне должен липнуть непонятно кто, категорически не согласна! Хочу потрясающего бойфренда!!!
А вот, кстати, и он. Прямо передо мной!
Ни у кого не вызвало бы сомнения, что Игнатий Африканович – потрясающий! Яркая личность, сразу видно.
– Учительница? – серьезно, насколько это возможно, поинтересовался он.
Я устало кивнула.
– Заходи.
Игнатий Африканович легко взял в охапку мои вещи и понес в школу. Мне ничего не оставалось, как послушно затрусить за ним.
В школе сильно пахло краской. Это хороший знак. Значит, нашли средства на ремонт, более того, сделали его. С ремонтом во всех школах и во все времена были большущие проблемы. Ладно, если шефствующее предприятие поможет! А если же его нет, следует обходиться своими силами (которых немного) и покрасить стены юной альма-матер лишь местами и корявенько; либо не делать ремонта совсем, вывернувшись и торжественно пропев первого сентября колыбельную: «Пусть даже на кратчайшее время хрупкие детские организмы не подвергнутся злостному воздействию токсинов!»
Игнатий Африканович провел меня в свою резиденцию – узкую прокуренную каморку. Сделал он это столь уверенно, что на долю секунды я даже засомневалась, завхоз ли стоит передо мной? Что вы! Директор!
– Я…
– Знаю! – властно прошепелявил Игнатий Африканович. – Ты – певичка!
Ждали. Приготовили тебе жилплощадь. Дрова учителям – бесплатно. За свет также платить не нужно.
Он неловко подвинул мою сумку, и оттуда брякнула на пол старая-престарая турка.
– А это что за кастрюля такая? – удивленно открыл свой беззубый рот завхоз.
– Турка.
– Турецкая кастрюля никак?
– Я не знаю, где ее изобрели. Но зовут – туркой. В ней кофе варят.
– И много у тебя кофе? – ухмыльнулся старик.
– У меня, вообще, его нет. Сейчас даже сахар дефицит!
Игнатий Африканович сузил глаза:
– Ни того, ни другого нет, а кофейницу в такую даль тащила!
Он добродушно расхохотался. В его смехе крылось много житейской мудрости, чего у меня, по его мнению, не присутствовало ни миллиграмма. «Вот дуреха!» – ясно говорила ироническая улыбка старика.
Я пожала плечами. Причем здесь кофе? У нас дома его отродясь не видывали.
В старинной турке, доставшейся бабушке в наследство еще от своей бабушки, варились удивительные бальзамы из пахучих трав. Пить подобное зелье следовало маленькими глоточками, что выливалось в настоящую дурманящую церемонию с призвуком некоего заморского ритуала.
Иногда в турке заваривали чай, приготовленный по собственному бабушкиному рецепту. Но в последнее время турка била баклуши.
Я привезла ее с собой, потому что просто не было маленькой кастрюльки. А эта какая-никакая, а все ж посуда.
У меня много чего не было. Ну, хоть бы одно стоящее украшение!.. Увы, мечта. Что касается моих немногочисленных вещей, все они: юбка, платье, трикотажный костюм, пара кофточек – просто умиляли дешевизной!
Единственная вещь, заслуживающая восхищения среди всего моего нехитрого скарба, – это изящные позолоченные часики на цепочке. Их перед отъездом подарила мне бабушка. Не для того, чтобы отметить значимость момента – взросление, а просто потому, что других часов (стенные не в счет) не было, денег на приобретение столь необходимой в хозяйстве вещи тоже не было.
Этому кулону недавно стукнуло целых тридцать лет. Когда-то он считался непозволительной роскошью, когда-то бабушка жутко им гордилась и, надевая кулон, при каждом удобном случае ласково поглаживала его. Но все кануло в лету.
Бабушка остыла к украшениям. Предметами роскоши привередливое общество стало величать иные вещи.
Часики на цепочке со временем потускнели и чуть-чуть обтерлись, однако не утратили своей особой прелести.
– Скоро директорша придет, – важно произнес Игнатий Африканович. Он налил мне из стоявшего на столе термоса тусклого чаю в мутный граненый стакан, отрезал большой кусок поджаристого домашнего каравая и прошептал повелительно: «Ешь».
На мою голову свалилось столько впечатлений, что положенный в ранний утренний час аппетит не играл. Но, чтобы не обижать торчащие из-под шапки седины старика, я с подчеркнутым энтузиазмом принялась за трапезу.
Директором чиршинской школы оказалась высокая и статная дама, больше похожая на актрису, чем на учительницу. Манеры, изысканность, пышное тело, завитые белые локоны были при ней, и, как подтвердило время, всегда.
Она говорила немного нараспев, в каждое движение вкладывала мягкую величавость. Но натруженные, не холеные, совсем не по-женски мозолистые руки прямо указывали, что после школьных дел директрису с нетерпением ожидает тяжелая крестьянская работа.
– Татьяна Николаевна, – галантно представилась директор и улыбнулась с редкой дипломатической вежливостью.
Вскоре на втором этаже она показала кабинет, где мне предстояло «сеять разумное, доброе, вечное».
Бывшая пионерская комната. Хоть на минуту представляете, что это такое? Узкое, относительно длинное помещение, примерно пятнадцать квадратных метров. Три больших окна. Светло. Однако нюанс: с наступлением холодов мне придется изрядно померзнуть. Что такое русские зимы, рассказывать в деталях не имеет смысла. И, что такое плохо отапливаемое общеобразовательное заведение, тоже особо не нуждается в расписывании. Но в связи с появлением в постсоветское время в русском царстве-государстве частных воспитательных учреждений и другими проявлениями хорошей жизни, целое поколение русских людей имеет призрачное представление о заклеивании школьных окон на зиму. Поэтому объясняю для непонятливых.
Большие окна – большие проблемы. Дует из всех щелей так, что хоть вешайся! Утепление – это затыкание щелей ватой или другими подсобными материалами, затем все это хозяйство заклеивают предварительно намыленными бумажными полосками. В общем, утепление представляет собой целую эпопею.
Пионерскую прямо в день моего приезда побелили, отмыли. Поставили шкаф, куда я тотчас же накидала привезенные партитуры; потом нашелся в школе заблудший письменный стол, перекочевавший под мое руководство; принесли стульев и, в довершение к общей сложившейся картине, водрузили пианино «Элегия», некогда одиноко стоявшее на сцене актового зала, являвшегося по совместительству еще и школьной столовой. Итак, место для работы готово.
А вот место, где мне предстоит – как бы это помягче выразиться – жить, что ли.
Деревянный дом под снос. Он окружен покосившимся забором. Рядом откровенно лыбится на белый свет бесшабашная поленница. Все признаки заброшенности и унылости.
Но как же я полюбила эту халупу!!! Самый главный аргумент – собственнический: мой и только мой угол. Потом – какой проникновенный вид из смешных окошек! Картофельные плантации, а рядом – луг с настоящими лошадьми.
В селе находились свиноферма и ферма для крупного рогатого скота, где обитали коровы, пара быков и дюжина лошадей, которых обихаживали мальчишки-башкиры.
Фермы находились как раз недалеко от моей хибары. В этом имелись свои минусы и плюсы. Несомненный плюс – копытная романтика, внушительный минус – пьянь и рвань, в изобилии водившаяся на фермах и любившая по дороге к себе домой непременно заглянуть и ко мне.
Утроба моего жилища впечатляла. Пол с немалыми щелями, низкий потолок. Но присутствие добродушной русской печки вносило сказочный элемент в интерьер и делало убожество необычайно милым и даже привлекательным.
– Вот это да! – сказала я, первый раз перешагнув порог дома.
– Пол покрасим, – неумело оправдывался завхоз, – печку побелим, кровать с матрацем найдем.
А я лишь ахала и ахала.
– Дом осел, – поучительно надрывался Игнатий Африканович. – Хоть и дыры в полу, а тепло никуда не убежит.
Он, вздохнув, оглядел «степную» пустошь дома – ни деревца, как говорится – и развел руками:
– Обживешься.
Еще бы!
Зияющая пустота, вопреки стереотипным представлениям, пришлась мне по вкусу. Я даже потирала руки от удовольствия. Ведь рояль в мою избу запросто влезет. Важно, что поместится! А где его взять – это уже второй вопрос.
Первый вечер самостоятельной жизни оказался странным. Темно. Я сижу на стуле и не включаю свет ввиду отсутствия занавесок на окошках. Меня ждет огромная кровать с толстым-претолстым матрацем, инвестированным мне лично Игнатием Африкановичем из собственного домашнего хозяйства.
Хочется спать. Но я сижу и прислушиваюсь к тихому ржанию на улице. Посвистывает ветер. Становится все темнее. Мысли топчутся возле бабушки, и душа тоскует. Но – так хорошо!
Все последующие годы я со сладкой болью буду вспоминать те волнительные минуты, когда ждешь с нетерпением нового дня, когда жадный интерес к происходящему вокруг будет беззаботно съедать былые привязанности, когда надежда, как ведьма на метле, будет носиться по дому, кружа мою глупенькую голову…
Я проснулась от шуршания. Повернула голову. О, да у меня гости! Маленький мышонок озабоченно суетился в пузатой косметичке. Такой хорошенький!
Тогда мне было еще не известно, что такое мышиный помет, поэтому радость искрилась что есть мочи.
– Привет, сволочь ушастая!
Мышонок, ничуть не испугавшись, продолжал копошиться. Блестящая серая шкурка мелко дрожала, крохотные шарики-глазенки напряженно всматривались вглубь косметички.
– Да ты красавец! – улыбнулась я. – А какой хозяйственный!
Вставать не хотелось. Пригревшись под одеялом, я наслаждалась новыми мыслями и обретенной свободой. Впрочем, свободой относительной. В связи с чем, рука рефлективно потянулась к громоздкому табурету, на котором лежали заветные часики. Ого! Давно пора в школе быть, а я разлеглась вальяжно.
Собираться быстро я не умела (и впоследствии так и не научилась). Поэтому, резво соскочив, кидалась то в одну, то в другую сторону: что же делать в первую очередь?
Содержимое чемодана являло собой «порядок куртизанки» и доставляло некоторые трудности. Что надеть? Так. Это не то, это не то, это… тоже не то. О!!! Это то. И – все шматье обратно.
Хоть невеста я небогатая, но проблема «что надеть» насущна. (Для настоящей женщины насущна всегда!)
Кстати, про невесту. Бабушка, отправляя меня в дальний путь, не без оснований предполагала, что, «несмотря на незавидное приданое, женихи все равно найдутся». Она озабоченно вздыхала, произнося слово «женихи». Бабушка считала меня абсолютно непригодной для семейной жизни и делала неутешительные прогнозы: «Парень хлебнет с такой неумехой, как ты». Она всячески пыталась предотвратить будущую катастрофу, поэтому держала меня в ежовых рукавицах. «Настоящая барышня – всегда рукодельница!» Я умею, между прочим, и вязать, и вышивать. Могу испечь потрясающий торт! (Спустя годы многие знакомые и друзья удивлялись, обнаруживая на вечеринках мои скрытые хозяйственные таланты, и восклицали: «А мы думали, что ты неженка и жуткая неумеха!» Ха-ха. Еще чего.) Бабушка была твердо уверена, что мужа тортом и Шопеном не проймешь. Только трудолюбием! «Свекровь войдет, а ты сидишь!» – всегда вздымала к небу руки бабушка, застав меня за ничегонеделаньем. Демонический образ будущей свекрови, которая непременно должна войти в мою жизнь, был создан со знанием дела. И будущее представлялось мне как некое рабство. Бабушка так запугала меня патриархальным семейным бытом, что замужества я боялась больше всего на свете. Пусть я буду легкомысленной, взбалмашной лентяйкой, которую игнорирует абсолютно вся мужская часть населения планеты, зато я буду свободной! Моя жизнь принадлежит мне, и я проживу ее так, как считаю нужным. (Или как получится.)
– Любовь!
Я сказала это слово перед тем, как покинуть мои развалины. Вернее, слово само вылетело. Семья семьей, а любовь любовью. Без любви – смерть. Так вещают поэты, и я склонна им верить.
Любовь – необходимый опыт. Как, например, нехватка кальция в организме заставляет людей грызть мел и мечтать о том, чтобы грызть мел, так нехватка любви заставляет …мечтать о любви.
Моим принцем на белом коне оказался Игнатий Африканович.
На белом от пыли мотоцикле он ждал меня возле моей халупки.
– Опаздываете, девушка, – проворчал он.
О, вот я и рокер!
С шумом мы быстро домчались до школы. Там, на крыльце уже с трудом пряча свое недовольство стояла Татьяна Николаевна.
– Рабочий день начинается с половины девятого, – сухо сказала она мне.
Я вздохнула:
– Хорошо, запомню.
Пройдет добрый десяток лет, и я сделаю пунктуальность по отношению к школе важнейшей чертой своего характера. Но это случится потом. А пока я воспринимала собственные опоздания как некий драйв. Не расстраиваясь по их поводу и немного расстраиваясь по поводу нарекания от начальства.
Но в самом начале своей сельской жизни, первого сентября, я заявилась в школу за полтора часа до начала необходимых по такого случаю торжеств.
Прохаживаясь взад-вперед по коридору, забрела в кабинет начальных классов. Поглазела с интересом на ребячьи поделки на полках, оставила вмятины от каблучков на недавно выкрашенном полу и вновь пошла бродить по коридору.
Волнение, разумеется, было. Но я считала, что того приобретенного мизерного опыта в школе мне вполне достаточно, чтобы стать педагогическим асом. Что особо волноваться? Я считала себя невероятно опытным учителем! Учителем со стажем.
В слово «стаж» вкладывалось нечто более значительное, чем просто отработанные годы.
Клянусь, мне все было понятно: это следует делать так, а это так. Люди казались мне очень простыми, отечественная история – легче пуха, мораль –черно-белой. О себе мнение было высочайшим. Аж грудь распирало от собственной значимости!
Линейка проходила на улице. Стихи, песни, серьезные детские мордашки. Много теплых слов звучало от администрации села. Все чин чинарем.
Для кого-то в первый раз задребезжал звоночек. А для кого – в миллионный.
Родители учеников самых разных возрастов даже отпрашивались с работы, чтобы прийти сюда. Школа в селе больше, чем школа. Это настоящий культурный центр!
Я удивленно ловила взглядом слезы в глазах совсем молодых женщин. Неужели происходящее так трогательно?..
Вечером в хибаре долго в деталях восстанавливала первосентябрьский день. Здорово! Цветы, торжественно подаренные на линейке Татьяной Николаевной, стояли в трехлитровой банке, нежно благоухая. Оранжевые гладиолусы грели мое сердце, как жарко натопленная печка.
Я в тот день провела всего один урок в шестом классе. Не скажу, что легкий. Ребята без конца скрипели на стульях и с хихиканьем мычали знакомые пионерские песни. Я уверенно колотила по клавишам, моля языческого покровителя учителей, чтобы урок кончился поскорее.
Когда в целях ориентировки во времени вытащила из кармана часики на цепочке, ребята выдохнули вот так:
– А-а-аххх!!!
Потертая вещица показалась им, видимо, чем-то вроде той стальной блохи, которую подковал тульский мастер Левша.
На перемене удалось поймать отдельные высказывания в свой адрес, которые сводились к одному:
– Это та новенькая училка, у которой есть турецкая кастрюля и барские часики.
Ближе к ночи меня одолел страшный голод. Я не без удовольствия вытащила из-под кровати турку, и на воде (еще и без сахара) сварила манную кашу. Она, как на грех, не получилась, и пришлось лечь спать голодной.
Уже, засыпая, чертыхнулась: «Почему мой кулончик без боя? Было бы замечательно, если б из него слышался хоть маломальский писк».
Часики я предусмотрительно завела. Они ровненько шли. Но шаги были бесшумными.
Только не проспать!..
«КАК Я БЫЛА ЗВЕЗДОЙ»
Встала я раным-рано. Возможно, повалялась бы с наслаждением минут
этак «цать», но по полу бегала здоровенная крыса.
Упитанная серая тварь так бойко и громко топала лапами, что создавалось впечатление, будто она обута.
– Кыш, кыш, – шептала я.
Крикнуть не рискнула. Вдруг зверь неправильно поймет и запрыгнет на кровать?
А крыса вовсю разошлась и сновала туда-сюда без остановки. Настоящий крысиный марафон! Очевидно, побегать ей негде, вот она и притащилась ко мне. Жрать у меня нечего, зато места для тренировок хоть отбавляй.
– Кыш, кыш.
Придется сосуществовать с мышами и крысами? Нет, мы так не договаривались.
В области зоологии мои познания оставляли желать лучшего. Интересно, если я встану, то… как поведет себя крыса? По идее, должна испугаться. А если нет?.. И почему, когда я ехала сюда, меня не предупредили заранее, что в местных домах водятся крысы?
– Чего зыришь? Крыс говорящих не видела? Ну, посмотри, посмотри. Только я ведь и за просмотр деньги беру. Потому как я всем крысам крыса! А кашу ты мне напрасно варила. Я мясцо предпочитаю. С мясцом у тебя туго, как погляжу? Но ты поищи. А чемодан зачем закрыла на сто замков? Я этого не люблю. Мне нравится в людских вещах копаться. Теперь чемодан прогрызать придется. Долго возиться. Давай, глупая человечина, договоримся: сейчас ты откроешь мне чемодан, потом пойдешь добывать мясо. И не опускай глаза, когда я говорю с тобой. Вот ка-а-ак прыгну…
Я пулей вылетела из избы! Тугая дверь открылась на удивление легко. Адреналин явно придал богатырской силы. На улице мои руки крепко схватили первое попавшееся под руку полено.
– У-р-р-ра!
Я остолбенела.
– Ур-р-ра!
Возле моего дома стояло человек десять чиршан и аплодировало. О, моя смелость и находчивость заслуживают награды.
Неожиданно как током ударило! Боже! Я же стою в одной комбинации!!! Она, конечно, ужас, какая красивая: нежно-розовая, вся в рюшах и замысловатых узорах. Однако прозрачная. И даже если и не прозрачная – в комбинациях по улице не ходят.
Я проворно залетела обратно домой. И – так же резво вновь оказалась во дворе.
– Там… это, – я закусила губу, – крыса…
– Ур-ра-а!
Обняв, как родное, полено, я уставилась на чиршан. Тут один сообразительный дед отделился из общей массы и, улыбаясь, вразвалку пошел в дом. Уже на пороге он стал широко размахивать руками и басить:
– Кыш! Кыш!
Через минуту победоносно заявился во двор с радостным сообщением:
– Прогнал заразу.
Я даже полено опустила:
– Куда? Во двор крыса не выбегала.
– Конечно. Крысы не собаки, чтобы по двору шастать. Под пол убежала.
Я ошарашено пробубнила:
– Так она же вернется.
– Если не приваживать, то реже будет навещать.
После столь обескураживающего ответа я в сердцах бросила полено на землю (самообладание, господа, самообладание). Чиршане вновь зааплодировали. Ненормальные какие-то.
Геройской поступью я зашагала в хибару, уже в спину мне полетело:
– Кошку! Кошку заведи, артистка!
На артистку я обиделась. И я сделала бы свою обиду глубже и проникновенней, если бы располагала временем. Но его съела крыса.
Моросил нежный легкомысленный дождик. Я бежала на урок. Так и говорила про себя: «Бегу на урок». Тороплюсь на работу. Рабочий человек!
Зонтик кокетливо распростерся надо мной, прикрывая прическу. Полусапожки осторожно скользят по рыжей глине. Лужи, лужи кругом. Перебравшись на асфальтовый тротуарчик, расположенный возле главной чиршинской дороги, я семенила в сторону школы. Чтобы не оступиться, глаза мои шарили внизу. Осторожно, лу… Ну, что это такое? Целый Байкал!!! Чтобы перейти, мост нужен. Не путь в школу, а какой-то бег с препятствиями.
Я стояла и смотрела на чиршинскую дорогу, тупо соображая, что можно предпринять, оказавшись в моем положении. («Почему люди не летают?»)
Весело брызжа грязью во все стороны, промчался КАМАЗ. Останавливать его не стоит, ибо забраться на его подножку я не смогу (юбка, хоть и с разрезами, а все равно узкая). Проковылял чумазый комбайн. Потом, лязгая гусеницами, прополз трактор. А я все стою. («Переправа, переправа. Берег левый – берег правый».)
Внезапно глаза нащупали кирзовые сапоги. Именно их мне и не хватало! Кирзачи, как катера, размашисто преодолели «байкал». Ух, ты-ы-ы!
– Вам помочь?
Он спросил очень строго. И я смутилась.
– Нет.
И он уверенной, размашистой походкой ушел. Я даже не успела рассмотреть, как он выглядел. Запомнила лишь очень высокий рост, подтянутость и светлый кучерявый чуб. Отметила про себя: «Очень взрослый, лет двадцать семь, наверное».
Звонок надрывался, когда я влетела в школу.
– Купите себе будильник! – раздраженно сказала мне в дверях директор.
Обязательно! Будильник – обязательно. Вот получу зарплату и первым делом куплю будильник. Деньги легки и призрачны, как эфир, испаряются с невиданной скоростью. Не помню, чтобы мне когда-либо хватало денег. А мне уже двадцать один год!
Сменная обувь… мои любимые туфли, на которые я копила денег целых полгода. Я захватила их или нет? Если нет – то лучше умереть. Первый урок в восьмом классе. Эти «оголтелые товарищи», как их охарактеризовала завуч, «острые на язык и зоркие на глаза», будут обозревать мои полусапожки, напомаженные глиной цвета детской несуразности и обсуждать сапожкины достоинства и недостатки. Понятно, чего больше.
Ну-ка? Взяла!!! Какая же я замечательная! Как же я себя люблю!
В моей большой модной большой сумке с синим пластмассовым бантом лежал полиэтиленовый пакет со сменкой. Ура! Вот они, мои дорогие, родные (один с облупившимся носиком, увы) туфельки!
– Из какого класса? Переобуваться нужно у входа, а не на лестнице! Как твоя фамилия? Мы дежурные и…
– Чего-о-о? Глаза протри! Не узнал, что ли? Нашел школьницу!
– За неподчинение дежурному…
– А ну посторонись! Там восьмой класс, наверное, на уши встал и все стулья переломал, а он мне тут морали читает!
– Музыкантша?
– Представь себе.
– А-а-а! Музыкантша-а-а…
– Повторяй, повторяй. На коленях, шепотом и почаще.
В свой кабинет я вошла бодрой, многообещающей походкой.
– Здравствуйте!
Ребята, до этого орущие во все свои двадцать крепких глоток, вмиг затихли. О, я умею останавливать взглядом. (Как Кашпировский!)
– Итак, – мои брови сгрудились в кучу.
Итак. Следуя советам наимудрейших, надо купить кошку и взять у кого-нибудь будильник. Ой, все наоборот.
– Садитесь.
Пианино открыто. Ноты на пюпитре. Часики на столе. Проигрыватель следует включать в…
– Чего стоите, дурачки? Са-ди-тесь.
Грохот разъезжающихся стульев.
– Потише, пожалуйста.
В дебютный, самый первый год работы в школе, мне с трудом удавалось уложить материал урока в положенные сорок пять минут. Сначала все, что приготовила заранее, я выкладывала в каких-то двадцать минут! Потом мне стало недоставать положенных сорока пяти, и я недрогнувшей рукой настоятельно забирала драгоценные минуты у перемены. Мне никто никогда не доказал бы, что музыка моя – развлечение. Та система воспитания, куда в свое время меня поместили свыше, буквально выжгла в моем милом и не обремененном извилинами мозге, что музыка – это очень серьезно и крайне важно, а этюды Скрябина – это святое.
Программы уроков музыки, составленной некогда Кабалевским, я не придерживалась, перекраивая ее по своему усмотрению. Но понимание его методики потом пришло. И чувство времени со временем развилось. И я научилась укладываться в необходимый выделенный отрезок …э-э – в этом месте вновь назревает речевая ошибка, и если, дорогие мои, у вас есть в руках красные чернила – сделайте одолжение, исправьте ее или подчеркните – … времени. И уроки перестали восприниматься как бесконечное испытание на прочность.
Не привыкнешь – подохнешь, не подохнешь – привыкнешь.
– Тема урока: «Творчество Иоганна Себастьяна Баха». Записывать не на чем. Парт нет. Есть только стулья. Значит, запоминаем.
Я прикрепила к стене портрет Баха, который тут же упал.
– Бах! – послышался довольный смех.
Не обращая на это внимания, я упрямо поставила «на ноги» великого немца, попросив мысленно его дух быть посерьезнее. Известно, каким веселым характером обладал Иоганнушка, несмотря на то, что сочинял такие сложные и дико умные полифонические пьесы, разучивая которые, уши заворачиваются и руки заплетаются. Когда я играла в школе (в детстве, то есть) Баха, всегда брюзжала: «Чего навертел-то, Себастьяныч? Попроще не мог, что ли? А мне сиди теперь, разбирай».
– Фуга.
Секунду спустя ребята зашлись в гомерическом хохоте.
– Как? Фугаска? Нет, не так. Ф-фу! Га-га-га.
Я обратилась к сидящему в первом ряду мальчишке:
– Будьте любезны, молодой человек, подержите портрет, пожалуйста.
Моя просьба эхом откликнулась в классе.
– Колька, иди Баха держи. Только осторожно, чтобы он тебе не бабахнул по башке.
– Спокойно, – невозмутимо отозвалась я. («Спокойно, Маша, я Дубровский!»)
Колька с улыбкой Моны Лизы держал портрет Баха, точнее, поддерживал, а я самоотверженно убеждала восьмиклассников в том, как потрясающе интересна музыка Баха и как ее увлекательно слушать! Эффект от моего страстного монолога был тот же, как от монолога врача-нарколога, убеждающего своего пациента: «Алкоголь вреден, сударь, не пейте больше».
Звуки органа, нехотя выползшие из динамика проигрывателя, необычайно развеселили ребят. Перминов Мишка, сидящий в последнем ряду на ядовито-зеленом стуле, выпадавшем по цвету из общей обоймы кабинетной мебели, с деланным испугом перекрестился и закрыл глаза. На него учащенно заоглядывались одноклассники, отчетливо помня, кто в классе главный клоун.
– Веди себя хорошо, мальчик, – интеллигентно произнесла я.
– Вы это мне? – дурашливо скорчил ничегонепонимание на рожице Мишка.
– Тебе.
– А я разве плохо себя веду? – пропел тоненьким голоском он, и все засмеялись.
Я мигом подскочила к нему.
– Ещ-щ-ще р-р-раз, – прошипела я ему непосредственно в ухо, – перекроешь своими идиотскими воплями орган…
И, прищурившись, посмотрела бедному Мишке в глаза. Он не ожидал нападения с моей стороны и был несколько обескуражен. Мишка открыл рот, чтобы достойно ответить, но мое лицо грозно побагровело («Если сегодня этот негодник позволит себе шалить в баховском присутствии – будет позволять всегда! И в присутствии Глинковском. И Прокофьевском»).
– Дикая какая-то артисточка, – прошептал Мишка, – шуток не понимает.
Пока я строила страшные гримасы, орган утробно мычал и настырно залезал в уши, ноздри и другие отверстия.
– Какой ужас, – прошептала в первом ряду девочка с тонюсенькой косой. Я бы отреагировала. И весьма резко. Но к счастью, музыка свернулась, и я торжественно сняла иглу с пластинки.
– С баяном лучше было, – раздалось с середины рядов.
Раньше вся чиршинская школа музыканилась благодаря литератору Илье Сергеевичу. Он умел играть на баяне, поэтому прослыл заправским маэстро, аккомпанируя на всех светских школьных вечеринках. Уроки музыки заслуженно достались ему же. Своим приездом в Чирши я перетасовала карты. Илья Сергеевич без сожаления отдал мне дополнительные «музыкальные» часы (не часики!), хотя ему они, наверное, ох, как пригодились бы, помогая худо-бедно размножаться его скромной учительской зарплате. Ребятам же произошедшие изменения, очевидно, не понравились. Бах в их планы не входил.
– А теперь.
Я обвела мудрым оком проблемный восьмой класс и села за пианино.
– Споем? – предположил кто-то.
– А-а… Да!
Молниеносно выяснили, какие песни предпочитают ребята и даже готовы исполнить на первом в четверти уроке музыки. Как только моя нога привычно опустилась на педаль пианино, послышалось искрометное:
– Газу-уй!
Полперемены я читала восьмому классу лекцию о хорошем поведении. Все сводилось к одному: «газуй» кричать было не нужно».
В коридоре в это время стоял непомерный шум. То и дело дверь кабинета открывалась и в нее просовывалась чья-нибудь любопытная мордашка, которая, увидев меня, визжала: «О-о-о!» и опять исчезала в чехарде перемены.
Сколько ни пыжилась я придать себе солидности и строгости, ничего не получалось. Восьмиклассники меня не боялись ничуть, что, признаться, очень меня злило. «Учителя должны бояться!» – внушали нам, когда мы еще под стол пешком ходили. Но я, как педагог, получилась нестрашная.
– Отбой!
В сельской школе первый месяц я побаивалась зайти в учительскую. Там такие все важные. Но идти все равно приходилось, поводом служил классный журнал, который имел право взять в учительской только тот учитель, чей урок посещал класс.
Прежде чем открыть потайную дверь очень взрослого помещения, я предварительно скреблась и спрашивала: «Можно?» В учительской мое поведение настораживало: вроде музыкантша уже имела опыт преподавания?
– Можно?
Я тихонько прошмыгнула и поставила журнал в ячейку под номером «8». Звонок взвыл, прямо как сирена.
Учительница физики Алина Тимофеевна энергично поднялась и направилась к двери, но прежде чем ретироваться, властно бросила в пространство:
– Невозможно уроки вести! Не там поставили пианино!
Стоявшие поблизости учителя с готовностью подхватили:
– Громко! Музыка мешает! Надо поставить пианино в спортзал. Или вынести его на крышу!
Я потеряла дар речи. Что тут скажешь, и учителям Бах поперек горла!
– Не место в школе отдельным явлениям, – прилетело мне в лицо.
– А мне нравится под музыку работать, – примирительно произнесла Татьяна Николаевна, и все как-то сразу успокоились. Вспомнили про работу и ускакали по кабинетам.
В учительскую ввалился Игнатий Африканович с амбарной книгой:
– Расписывайся за инвентарь. Вот тута черкай, артисточка.
– Автограф на память школе оставите, – улыбнулась Татьяна Николаевна.
Нет, все-таки я квашня. И это великое благо для чиршан! Другой на моем месте так ответил бы – все оставшиеся годы от заикания лечиться бы пришлось. А я кротко расписалась в положенном месте и пошла своей дорогой, туда, к себе, в баховское логово «на пианине трындеть».
…Мне отнюдь не снилась с младенчества пианистическая карьера. Театр, кино! Вот без чего я не представляла себе своего существования. Скажу, что все девочки млеют от волшебного слова «актриса». Но несколько осмысленную страсть к актерству пробудила во мне наша соседка по подъезду тетя Вера. Почти двадцать лет она прослужила в драматическом театре, где играла преимущественно женщин легкого поведения. Я видела все спектакли с ее участием, поэтому могу смело утверждать, что жрицы любви в исполнении тети Веры получились убедительные. Какие непристойные, соблазнительные манеры, какие потрясающие, подчеркивающие осиную талию платья, какой кричащий грим!
В жизни же все обстояло иначе. Более загнанную женщину, чем тетя Вера, замученную бытом, невзрачную, в безликой одежде, я, пожалуй, никогда впоследствии не встречала. Когда у человека откровенно низкий социальный статус, внешняя потрепанность становится, как бы необходимым дополнением к нему. Но дама с помятым лицом, без тени косметики, с мертвенно бледными губами, тусклыми волосами, равнодушно забранными в узел, и при этом принадлежащая к театральной богеме вызывает а) удивление; б) разочарование; в) сочувствие; г) презрение. И никогда не вызывает уважения, ни тем более восхищения!
Получи тетя Вера ордер на квартиру в другой дом, я никогда не узнала бы изнанку жизни актрисы-домработницы и изнанку театрального мира. Однако квартиру ей дали именно в нашем доме.
К тете Вере по-соседски я бежала за щепотью соли, если той не находилось в хозяйстве, за отводками комнатных цветов, за рецептами пирогов, выкройками, за редкими книгами.
У нее была не квартира, а игрушка! Так уютно было кругом. Вдобавок ко всему – пищащие дети по углам. Продолжительное время я не сомневалась, что у тети Веры трое детей, так как многократно лицезрела в ее пенатах трех смешных карапузов. Оказалось, что собственный ее ребенок всего один, а двое других – племянники.
Тетя Вера бесконечно хлопотала по хозяйству, стараясь угодить всем. Муж в ее ведомстве был самым тщательным образом ухожен: вычищен до блеска, одет-обут, вкусно и сытно накормлен. Следовало предположить, что тетя Вера поет ему еще на сон грядущий колыбельные.
И тут – бах – известие! Муж ушел к другой!
Бабушка послала меня к тете Вере за уксусом (якобы) и наказала, чтобы я подсмотрела, «как ведет себя Верунчик», и, если что, – сразу звать на помощь соседей! «Господи, горе-то какое!» – причитала бабушка.
Тетя Вера открыла мне дверь с юродивой улыбочкой и перепачканными мукой руками.
– Пельмени! – радостно сообщила она мне.
Через минуту я с тремя малышами, обжигаясь, ела упругие дымящиеся пельмени, круглые, ладненькие, ровненькие как на подбор, укомплектованные настоящим сочным мясом и посыпанные сверху мелко рубленой петрушкой, заботливо выращенной в одной кадке с фикусом.
Тетя Вера быстро жевала и, между тем, зорко смотрела на стол, подкладывая едокам пельменей, хлеба, домашнего соуса. Она что-то без конца жужжала и напоминала со стороны пчелку-труженицу.
– А у меня новая роль! – гордо шепнула мне тетя Вера, выпроводив обожравшихся дитятей из-за стола. Ей очень хотелось поделиться радостью и то, что я, не маленькая уже, пятнадцатилетняя, попалась под руку, стало настоящей отдушиной.
– Вот.
И она, накинув платок, начала длинный задумчивый монолог из новой пьесы. Как озарилось ее лицо! «Глаза, наполненные светом». Эта фраза стала штампом? Да. Но неспроста. Светло-карие глаза тети Веры сияли. И сама она трепетала нежно, как отблеск горящей свечи. (Хм, тоже штамп.)
– Тут реплика. А здесь… Эх, слова подучить надо!
Тетя Вера быстрым движением сдернула платок и удовлетворенно вздохнула.
– Премьера скоро, – расплылась она в улыбке.
В дверь позвонили. Тетя Вера шустренько выскочила, впустила кого-то и вновь прибежала в комнату, продолжив любовную песнь о театре. Из прихожей слышалось недовольное шебуршание.
– Где мои тапочки? – спросил низкий мужской голос.
– Чего? – повернула голову тетя Вера. – Петь, за тумбочкой посмотри!
Неожиданно я с детской бестактностью выдала:
– А в подъезде говорили, что Петр Николаевич ушел к другой женщине.
Тетя Вера с готовностью подтвердила:
– А он и ушел.
Оглянулась на звуки из прихожей и прошептала:
– А сейчас опять пришел. Хи-хи. За вещами.
Хлопнула дверь. Тетя Вера всплакнула. Как-то неожиданно.
– Любила ведь. Все ведь для него! Денег всю жизнь не хватало. Гуляка! Бабник! И ребенка из-за его прихотей поздно родила. Предатель, предатель, предатель. Сынулю осиротил, козел!
Так же неожиданно она успокоилась.
– Позавчера я навзрыд рыдала, – просто констатировала факт тетя Вера. – А вчера в театре на главную роль назначили!
Она хлопнула в ладоши.
– Мужики, а, ну их! – беззаботно махнула она рукой. – Любить их, конечно, надо, что говорить зря. Но дети-и-и! Но теа-а-атр!
Она покачала головой, соскочила с дивана и сунула мне в руки книгу Бориса Захавы. Первый шаг к загадочному миру аплодисментов и кулис был мною сделан. А потом были занятия актерским мастерством, сценической речью. И я осознала смысл слов: «Любят не за, а несмотря на». Не любить тетю Веру, выяснилось, невозможно. Столько внутреннего огня, столько нерасплесканной нежной жизненности!
А театр – это болезнь. Там невозможно работать вполсилы. Лишь полная самоотдача!
На съемочную площадку я пришла сама. Никто меня не приглашал. Но я полагала, что это все по незнанию. А как же? Такую талантливую, трудолюбивую, настырную, индивидуальную, как я, отыскать трудно. Я родилась только для того, чтобы стать звездой.
Снимали фильм о пресной правильной жизни советских старшеклассников.
– Вы? – снял очки режиссер. – Что вы хотели?
Узнав причину, он брезгливо окинул меня взглядом и распорядился: «Сделайте пробы». Позднее, рассматривая в моем присутствии фотоснимки с моей физиономией, режиссер охал и устало комментировал: «Что за нос? А щеки? Природа, видимо, истратила все свои силы».
Я всегда считала себя симпатичной. И, если не симпатичной, то уж смазливенькой-то точно. И – здрасте! Охарактеризовали меня профессионалы-киношники жутко. Как в песне про Сильву: «Один глаз фанерой заколочен…» и т. д.
– Читаете вы хорошо. Даже очень, – подумав, сказал режиссер. – Проза идет лучше, чем стихи. У вас поставленный голос. Но остальное… У вас мелкие черты лица!
Нетелегеничность, нефотогеничность – понятия рядовые. Но, услышав их в нелестной форме в свой адрес, я восприняла это как намеки на свое уродство. Моя скрытность меня подвела. Стоило мне поделиться леденящими душу домыслами с тетей Верой, то она сию секунду расставила бы все точки над «I», разъяснив особенности кино и театра, какова в жизни актера роль оператора и гримера, как пропускать мимо ушей сказанные режиссером мысли вслух, как проявлять настойчивость, как не сразу пошла кинокарьера у Анни Жирардо, что такое играть героинь и играть характерные роли. Но я промолчала, уверовав, что мне предательски не сказали всю правду относительно моего призрачного дарования и внешности и хвалили исключительно из баловства и жалости.
– С театром покончено! – жестко объявила я тете Вере.
– Как же? – растерялась она. – А в нашем театре тебя ждут. Ты же такая…
– Буду жить по-цветаевски, – отрезала я.
– В смысле?
Цветаева в то время еще не получила признания. Вот тетя Вера знала наизусть много стихов Багрицкого.
– Лучше быть узнанной и посрамленной, чем выдуманной и любимой.
– Лучше? – как бы удивилась тетя Вера.
В кино я все же снялась. Какая-то ерунда, не принесшая ничего, кроме разочарования. Но меня официально пригласили в картину! Причем, без унизительных проб. В драматургии я абсолютно не разбиралась и, прочитав убогий сценарий, даже похвалила его. Ролишка досталась мне крохотная и бессловесная. Очень трудно оказалось естественно держаться перед камерой, совсем, как бы, не замечать ее и еще «не выпадать» из кадра, четко представляя заданное пространство.
А было все так. В качестве милого воспоминания из прошлого у съехавшего с ума писателя я отрешенно появлялась перед ним то ночью, то днем, то с грустной поволокой в глазах, то с дурацкой улыбкой. Режиссер запланировал любовную сцену. Я прокляла все на свете! Было сделано двадцать восемь дублей. Двадцать восемь! И каждый раз писатель, которого исполнял здоровенный актер-белорус, крепко хватал меня, свое воспоминание во плоти, целовал и страстно бросал на землю. Белорус все время что-то делал неправильно: то бросал не туда, то страсти не хватало в кадре. После раза восьмого, когда по сценарию он, охваченный любовью, впивался губами в мою шею, я цедила: «Гад! Бездарность! Поцеловать нормально не можешь, сволочь. Не дай бог будет еще дубль…» И объявляли следующий дубль. «Гад! Бездарность!..» В конце концов, я довела своего партнера до исступления. «Гад…» Закончить предложение мне не удалось. Белорус зарычал, как медведь-шатун, и принялся злобно трясти со всей силы меня за шею. «Молодец! Хо-о-о-рош-шо, Василь!» – причитал оператор. Режиссер отрапортовал: «Снято! Сколько темперамента, ух! То, что надо».
Съемки мне до того опостылели, что я равнодушно приняла известие о том, как много кадров с моим участием вырезали. Плевать! С кино покончено!
Кто бы мог подумать…
В сельском клубе крутили разное кино. В основном, согласно эпохе, отечественное. Но показывали нередко индийские драмы и трагедии, что страшно нравились чиршанам, уставшим от однообразия и удручающей серости.
В конце августа в клуб привезли и показали знаменитый японский фильм «Легенда о Наройяме», который вызвал в селе шквал возмущения. Его ругали, хулили, как только могли! Весьма натуральные эротические сцены были восприняты как издевательство над нравственными устоями советских граждан. Художественные достоинства фильма не отмечались, так как не замечались. Все видели на экране только неприличный секс, который не может быть приличным никогда, потому как «в СССР секса нет» (а СССР – это супердержава) и детей находят в капусте, а капусты в сельских огородах завались.
В первых числах сентября в клуб привезли фильм. Дальше продолжать, или так все понятно?
Привезли фильм отечественный. Заурядный. Который сильно подпортил режиссеру репутацию. Фильм, который никогда не смог бы собрать в зале и десятка зрителей.
Но он имел оглушительный успех в Чиршах и близлежащих к нему селах!!! Ибо это был фильм с моим участием!
Всего три раза я появлялась на экране. Но этого оказалось достаточно, чтобы я стала звездой!
Вернувшись из школы домой, я с удивлением обнаружила, что мою избушку окружают какие-то люди, заглядывают в окна, озабоченно разглядывают поленницу.
– Здравствуйте, – промямлила я и пошла под прицелом сотни глаз ковырять большим ключом амбарный замок.
– А трудно сниматься в кино?
– А Доронину живую вы видели?
– Что за платье напялила, а? Все насквозь, ха-ха!
– И как это не стыдно в таком срамном виде в кине появляться?
– А муж где, который тебя при всех лобзал?
– Ну, и хата! Одни шалавы в ней живут.
Не удостаивая никого ответом, я мрачно открыла-таки дом, зашла и облегченно выдохнула. «Теперь нужно сесть и подумать, как жить дальше».
Но кто-то постучал в окошко. Хотя занавески я уже повесила, они закрывали окна почти наглухо, я все равно спряталась за печку. «Не так-то просто быть звездой».
В животе урчало. Очень хотелось есть и пить. Но водой по глупости не запаслась, а за ней нужно было идти к колодцу. Пробираться сквозь эту толпу? Кошмар!
До ночи я, как загнанный зверь, сидела в своей норе. А рядом бродили кони и люди. Кони тихо ржали, а люди разговаривали. Отчетливо прослушивалось каждое слово. Скорее всего, люди не заботились о том, чтобы я ничего не слышала. Я для них перестала быть человеком – лишь абстрактной звездой, парящей где-то там, на небе.
– Откуда, говоришь, она приехала? Из какого города? А-а-а. Чего к нам прилупила? Неспроста, неспроста. Что это за платье, сильно открытое, она напялила на себя?
– Не платье это было. Сарафан! Ленка Степанова себе уже такой шьет.
– Нет, не сарафан. Комбинашка! Точно, тетка Олимпиада говорила, что комбинация.
– Бесстыжая училка какая!
– Да не говори-ка!
– Да разве можно ей наших детей доверять?
– Нельзя! Никак нельзя! И хлопцев доверять нельзя. Скачет в кине перед ними голышом, а они и рады легкому хлебу.
– Дом заговоренный какой-то. Что ни жилица в нем, то ****ь последняя.
– Точно-точно. Агнеска-проститутка жила, теперь музыкантша – зараза приблудилась. Что за учителя ноне пошли?
– Что уж ты так про Агнеску? Может, у нее любовь?
– Какая любовь, какая? Таскалась с ним под каждым кустом! Если любовь, так пусть все будет по-человечески: женитесь. А то пришел-ушел. Дети видят. Понимают. Стыдно перед ними.
– Ой, и не говори! Все фифти-мифти, прикидывается цацей. А сама за угол зайдет – и уже штаны потеряла.
– Выгнали Агнеску из школы и правильно сделали!
– Чтоб другим неповадно было! Баб тоже воспитывать надо.
– Агнеска брюхатая уехала.
– Чего мелешь? О своем брюхе она заранее побеспокоилась, в больничку сбегала.
– А я говорю – брюхатая. Вон, Сашка Мелешко видел. Чего он, слепошарый, что ли?
– Нагуляла.
– Тьфу! Даже говорить о ней противно.
– Что «противно»? На себя посмотри!
– И что?
– Ты сама-то лучше?
– Ну?
– Так же шмоналась под заборами.
– Да-а?
– Всегда шмоналась! И в девках шмоналась!
– А тебя просто никто не хотел! Мразь! Толстозадая! Толсторожая! Толстоногая! Свинья-корова-лошадь!
– А-а-у-у-у…И-и-и-и.
Послышалось энергичное шуршание. Тонкий голос, больше молчавший ранее, вдруг завис в простывшем воздухе:
– Не плачь. Успокойся.
– Почему, почему она так сказала? И-и-и-и…
– Успокойся. Это сгоряча. Нормальный у тебя зад.
– У-у-у-у…
– Не бери в голову!
– Почему, почему она так сказала, и-и-и… что меня в селе никто не хоте-е-ел?
Еще несколько дней пришлось изрядно помучиться. Мое появление невзначай в окне собственного дома еще вызывало аплодисменты. Но с каждым днем их становилось все меньше и меньше. Все реже за мной ходили по пятам любопытные чиршане. Все проходит.
Осень настойчиво золотила село. Я любила из окон кабинета всматриваться в пеструю верхушку леса на горе. Грибы собирать не была приучена и лес посещала иногда, поэтому довольствоваться смотринами из кирпичного здания мне пришлось по душе.
Школьников уже не отвлекали, не дергали с учебы на уборку картофеля, турнепса, моркови. Совхозу, конечно, надо помогать, но все же не детское это дело.
Лето отошло в память. Никому и голову уже не могло прийти вышагивать по селу в легкой обуви. Если на улице не грязно, то холодно. Резиновые сапоги прочно заняли положенное почетное место.
Воскресенье стало для меня настоящей пыткой. Сидеть одной в просторной хибаре, слушая, как шуршат под полом крыса с мышью, я не соглашалась. Но сидела. Нелегкий момент привыкания к другому образу жизни проходил со скрипом.
Однажды в выходной ко мне пришел завклубом Дима Кузьмичев.
– А в каких фильмах вы еще снимались? Скажите, мы их привезем. У нас план горит, может, поможете нам по-свойски, а?
«ЗЕЛЁНЫК ПЯТНА»
Кошку я завела. А будильник так и не купила. Часиков на цепочке мне хватало за глаза. Научилась вырабатывать внутренний хронометр. Даже приходя к кому-нибудь в гости, я уже не искала глазами на стене циферблат и не ощущала необходимости поинтересоваться: «А который сейчас час?»
Кошку мне подарила Маргарита Петровна, биолог.
В учительской я рассказала о нежелательной хвостатой соседке и заикнулась о котенке.
– Чтоб его крыса съела? – усмехнулся кто-то.
– Сегодня вечером я жду вас к себе, – обратилась ко мне (подчеркнуто официально) Маргарита Петровна. – Я живу недалеко от школы, в четвертом доме справа. У меня есть то, что вам нужно.
– Во сколько приходить? – уточнила я.
– Не знаю, – растерялась Маргарита Петровна. – Ну…вечером.
Собиралась я с колотящимся сердцем. Что, что такое-этакое есть для меня у биологички? Я и предположить не могла, что речь идет о кошке. Представляла себе смешного хорька, или рысенка, или индейский яд «курару», убивающий наповал любого злодея, или огромный торт, промазанный толстым слоем вареного сгущенного молока, что прибавляет жирку в теле, поднимает настроение и заставляет забыть неприятности.
Вечером дождь хлестал с нескрываемой злостью. Я решила никуда не ходить. Резиновых сапог у меня все равно нет. Печку затопила с величайшим трудом. Нет, никуда не пойду. Извинюсь потом перед Маргаритой Петровной. Не чудовище же она, поймет. А не поймет – значит, не поймет.
Из дома меня выгнала давящая тишина. Телевизора нет, радио нет. Крыса моя то ли захворала, то ли в гости к другим крысам намылилась. Молчание. Нет страха. Нет ожидания. Темнота при включенном свете.
Оделась я быстро и решительно. В поход!
Осенью темнеет рано. Уличные фонари в Чиршах – «антикварная» редкость. Идешь на ощупь, и дух от ужаса захватывает: сейчас на Бабу-Ягу налетишь или в грязь шмякнешься.
Во дворах лаяли собаки. Горели голубым светом чиршинские окна. Где-то доносились звуки здорово расстроенной гитары. А вот самодовольно поет аккордеон. И магнитофон! «На маленьком плоту…»
Дом Маргариты Петровны я отыскала без труда. Но попасть внутрь оказалось делом непростым. Звонками, что в городе, чиршинские дома не оснащались, и я была об этом уже прекрасно осведомлена. Вместо трелей здесь предпочитали ломовой стук.
Я потерла руку, потом повернулась спиной к воротам и заботала по ним ногой. Потом прислушалась. Никакой реакции. Потом вновь заботала. Очень мешал зонт; я придерживала его одной рукой и, опершись о ворота другой, монотонно продолжала ногой проситься в гости.
Ни зги не видно. Вода с неба ледяная льется. Скоро снегу быть. Бум, бум! Ворота на месте. Где же вратарь?
– Ой, это вы? Наконец-то!
Маргарита Петровна показалась в воротах в наспех накинутой на плечи серенькой шали. Впрочем, цвет я определила лишь при свете, оказавшись уже внутри Маргаритиных хором.
Она жила одна. И я это знала.
В домашнем халатике Маргарита Петровна показалась мне совсем старушкой. Сухонькая, седенькая. Роговые очки на носу.
– Супу? Чаю?
(«И того, и другого. И можно без хлеба»).
– Да.
– Да эс или да че?
Секунду я замешкалась, но потом пришла в себя:
– Повторите вопрос, пожалуйста.
– Супу? Чаю? – нараспев произнесла Маргарита Петровна и важно взглянула на меня.
– Шашлык, – улыбнулась я.
– О-о-о! Шашлык-бышлык! – старушка подняла палец вверх. – Как щилаешь, дарагой, так и будит тибе.
Она изящным жестом закинула себе на плечо полотенце и степенно прошествовала на кухню.
Ее домишко представлял из себя хорошо подогнанную, маленькую избенку. Видно было, что прошлась здесь умелая мужская рука, подправив, где надо, половицы, кровлю. Печка выложена кафелем. Шикарная печка! И финская раковина есть. Местным водопроводом чиршане гордились. Пусть струйка льет с волосок, а все на колодец не бегать. Не в каждом доме булькал водопровод. Маргарите Петровне повезло. Она не раз говорила, что все надо делать красиво: и наставления читать, и умываться. В финской раковине очень красиво умываться!
В комнатке на стене я разглядывала фотографии в красивых деревянных рамках. Паспарту облезло уже, но ничего, смотрится. Симпатягой Маргарита была в молодости.
– А вот и мы!
Я оглянулась. Маргарита Петровна стояла в шляпе-самбреро и на вытянутой руке держала тарелку с нанизанными на шампур бутербродами. В них явственно ощущался колбасный дух.
– А вы, дорогая, за колбасой в очереди стоять не захотели? – она покачала головой.
– Как-то пропустила мимо ушей, что в гастроном колбасу привезли.
– В магазин, голубушка! Гастроном в городе. А у нас магазин.
Мы сели на диван, подвинув поближе журнальный столик с бутербродным шашлыком и чашками чаю.
В Чиршах у чиршан было много одинаковых вещей. Например, мебельные стенки. Какие уж завезли в универмаг! Хоть стоили стенки дорого, на них все равно предварительно следовало записаться и ждать, когда подойдет очередь. То же касалось и диванов с креслами, ковров. Даже расположение мебели в чиршинских домах было почти всегда одинаковое! И ничего не попишешь против этого, так как редко кто строился самостоятельно, по собственному проекту. Как правило, дома штамповал совхоз. Она были похожи друг на друга как матрешки и практически не могли позволить этой своей особенностью, чтобы стандартная мебель в них стояла нестандартно.
Но чиршан это ничуть не смущало. Сам факт приобретения (сумели достать то, что достать трудно!) давал людям в руки охапки невиданной доселе радости и самоуважения. Фраза «У меня такой же кухонный гарнитур!» произносилась с заметным честолюбием, вроде, знай наших.
На осенний бал, первый школьный вечер, который я посетила в селе, учителя пришли в дорогих модельных туфлях. Но одинаковых! Размеры, конечно, разные, но остальное…
А вот посуда – я заметила – у чиршан носила отпечаток индивидуальности, кишела семейными реликвиями. Чайные сервизы принято дарить и на свадьбы, и на дни рождения. И не составляет большого труда привезти редкий экземпляр из редких поездок по стране. Но и в сельские универмаги, бывало, поступали бокалы с удивительной росписью! С портретом Пушкина или Лермонтова, с лубочными петушками, пейзажами и натюрмортами. Лично видела, как из районного центра специально за посудой приезжали горожане в наш чиршинский сельмаг!
– Какие причудливые чашки у вас, Маргарита Петровна! – заметила я.
– Да, – зарделась она. – Это из иранского сервиза. Мой муж был военным. Наездилась с ним по гарнизонам. За границей жили. Недолго, правда. В Польше достали такой сервиз. Ему сорок пять лет!
– Что вы говорите!
– Да. Старичок. Берегу его как зеницу ока.
– Не стоило рисковать, – принялась оправдываться я. – Наверное, можно и в другие чашки чаю налить.
– Что вы, – легко откликнулась Маргарита Петровна. – Мне самой два понедельничка осталось.
Она задорно рассмеялась и погрозила мне пальцем:
– Вы думали, что я моложе Игнатия Африкановича?
– Да.
– Ц-ц-ц. Семьдесят мне уже.
– Да ну?
– Ну! Университет я кончала в Ленинграде. Но сама выбогрская. Подружка поехала в Питер, поступила на биофак. Через год я школу закончила и – к ней. Прошла по конкурсу. Не то чтобы любила биологию, а… поступила и все. Замуж по окончании вышла. Муж погиб, вам рассказали, наверное, об этом.
Мне действительно об этом рассказали. При малособытийности сельской жизни самые никчемные, обыденные сюжеты становились чем-то удивительным, на них делался внушительный акцент, им придавалось особое значение. А уж муж-летчик!.. («Погиб, с кем не бывает?») Он после смерти обрел черты инопланетянина. Трагичности его судьбы селяне сумели придать таинственность и неувядающую красоту.
– Как приехала я сюда преподавать, так и живу здесь сорок лет! Чисто у нас на улицах, заметили? Дрова людям привезут. Вот эти длинные стволы не лежат долго. Быстро-быстро их распилят, сложат, а опилки уберут. За чистотой следят. У нас даже уличные отряды есть! А милиция у нас какая! Вы слышали уже? Знаете, какой у нас милиционер? Ой-о-ой! Мы за ним, как за каменной стеной, честное слово.
Маргарита Петровна легко поднялась с дивана и убежала на кухню. Она погремела там табуретками и вновь появилась в комнате, держа в руках серую кошку.
–Это вам.
Кошка очутилась у меня на коленях. И я с трудом подавила вздох разочарования.
– Вы потом оцените мой подарок, – тихо сказала Маргарита Петровна. – И котят принесет, и не такая красивая по нашим человеческим меркам. Но ловчей ее вам не сыскать зверя! Охотница превосходная! Сильная. Не смотрите, что мелковата, да гибка, как лозинка. Она всем кошкам кошка. Почти год ей. Кошкой я ее звала. Вы можете интересное имя ей дать. У меня три кошки. Но куда мне три?
Кошка ловко устроилась у меня на коленях и завелась, как тракторенок. Я ласково потрепала ее по загривку, и она разошлась пуще прежнего.
– Мурка стопроцентная, – усмехнулась я.
– Мурка так Мурка.
– Это не имя. Просто… замечание.
– Замечание не замечание, а замуж выходи обязательно. И с детьми не затягивай. А то вот я! Ты послушай, послушай меня, старую. Мотались-мотались по гарнизонам. Какой там ребеночек! Даже думать нельзя. Неустроенность, то, се. Отговорки это! И поняла только сейчас. Конечно, не одинокая я. И работа, и ученики. Племянников у меня пруд пруди! А свое дите – это свое дите, – Маргарита Петровна поджала губы. – И все нужно делать в свое время. Как это возраст не помеха для женщины? С возрастом гормональный баланс меняется. Вот я. За тридцать было, а выносить маленького не смогла. Мужа любила больше жизни. А тоскую сильно по ребенку. Представляю, каким он вырос бы. Иногда разговариваю с ним, как с реальностью. Суп разогреть?
– Нет, спасибо.
– За спасибо сыт не будешь. Дают – бери, бьют – беги.
– Нет-нет. Я, правда, не хочу.
– Зря. Суп необходим организму. И салат необходим. Я люблю салат из огурцов с капустой. Клетчатка!
– Что?
– Клетчатка. Это волокна, составляющие основу растений. Клетчатка, попав в организм человека, проходит по его желудочно-кишечному тракту от начала до конца, не перевариваясь.
– Что-о?
– Нерастворимая в воде клетчатка всасывает жидкость в кишечном тракте, увеличивает объем стула и ускоряет продвижение пищи по кишечнику. И стабилизирует уровень сахара в крови! Пойдем!
Маргарита Петровна взяла меня за руку и подвела к окну. Там, на подоконнике в корытце зеленела травка.
– Проросшая пшеница! – гордо вскинула голову Маргарита Петровна. – В ней есть столько микроэлементов и витаминов – у-у-у! Тиамин, рибофлавин, никотиевая кислота, пиридоксин.
Она поправила очки и серьезно продолжила:
– Марганец, цинк, хром. У-у! Сейчас пшенички вам нарежу.
– Спасибо, не надо, – забеспокоилась я.
– Еще одна нашлась, – заворчала Маргарита Петровна. – Агнесса Витальевна тоже упиралась, глупая. Ничего еще в жизни не понимает, а все туда же – любо-о-овь! Наломала дров, дурочка, и уехала непонятно куда с тяжелым сердцем.
Я тихо внимала стенаниям Маргариты Петровны, не задавая волнующих вопросов, которые рвались из меня шквалом. Старушка не нуждалась в понуканиях, бубнила и бубнила себе под нос.
– Но я ее не осуждаю, – спохватилась вдруг Маргарита Петровна. – Каким судом судите, таким и будете судимы. Но. И оправдать ее не могу!
Маргарита Петровна с досадой легонько толкнула корытце, оно покачнулось и вновь заняло прежнюю позицию.
– Приехала. Из города. Молода-ая! Не уродина. Ухажеры ужами вились. Живи и радуйся! Нет, в бутылку полезла. Приключений захотелось. Что, не знала, что женат и у него четверо детей? Знала! И все равно за ним собачонкой по Чиршам бегала, себя позорила, чужой жене нервы мотала. Не подумала, что тень на весь учительский коллектив ляжет. Не скажут: «Агнесса Витальевна гуляет». Скажут: «Учителя стыд потеряли!» Пшеничку ей не надо! Драцену – не надо! Пойдемте.
Маргарита Петровна привела меня на миленькую кухоньку с изумительно красивым тюлем, обрамленным выбитыми парусниками.
– Вот, – она деловито протянула мне малюсенький горшочек, в котором торчала хилая веточка. – Хорошая драцена.
Я послушно взяла горшок. Не известно еще, знаете ли, что после Маргарита Петровна скажет обо мне.
– Как там? Поливать, да? – через силу интересовалась я.
– Угу. Полоть и окучивать, – небрежно откликнулась биологичка. – Вы каждый день кушать хотите? Цветок тоже.
Горшочек она упаковала мне в целлофановый пакет, а кошку я предусмотрительно засунула себе под джемпер. Домашнее тепло разжарило меня, никуда идти не хотелось. Идти, где тебя никто не ждет? Пожалуй, я впервые задумалась о смысле человеческого существования.
На пороге обернулась и застряла там со словами благодарности.
– Будет, будет, голубушка, – устало забормотала Маргарита Петровна. – Что там! Все в одной лодке плывем. Темно, проводила бы, да ноги слабы.
– Что, вы, что вы, не нужно, я сама!
– С богом, деточка.
Через неделю Маргарита Петровна прибыла с ответным визитом. Без приглашения и всяких китайских церемоний.
В темном пальто в крупную клетку, в белом мохеровом берете, в старомодных ботиках она смахивала на революционерку, занимающейся «хождением в народ».
В воскресенья я позволяла себе чуть ли не до обеда валяться на своей замечательной кровати. И стук в дверь в двенадцать часов утра застал меня врасплох.
– Спите? – аж задохнулась от изумления Маргарита Петровна. – Что за детский сад? Где драценочка моя?
И Маргарита Петровна, по-девчоночьи ловко скинув боты, забегала по избе.
– Вот горшок, – зевнув, я сняла его с печки. Дело в том, что, придя домой ближе к ночи в тот дождливый день, я опрометчиво поставила лилипутский горшочек с веткой на печку и начисто забыла про него. Надвигались холода, печку приходилось топить. В итоге, драценка сдохла умело и решительно.
– Что… Как же это? – прошептала Маргарита Петровна и заплакала.
Честно говоря, я не видела причин для сильного расстройства. Ну, другой цветок посадим! Кошка вон, цела, ходит-бродит, мышиное царство гоняет. Кошка, действительно, оказалась что надо! Все бы ничего, да когти о мою моднячую сумку педантично денно и ночно точит. Ишь, серая, хвостатая, остромордая тварь!
– Крыса, кыс-кыс.
Кошка выскочила из сумки и озабоченно побежала ко мне в надежде получить лакомый кусочек.
– Надо ей что-нибудь дать, – запереживала Маргарита Петровна.
Я погладила Крысу, продемонстрировав сердобольной старушке животное в целости и сохранности, и затем преспокойно загнала кошку под пол:
– Твое мясо там.
Маргарита Петровна закачалась как маятник:
– Жестокий мир, жестокие сердца…
Я обняла ее сзади за плечи:
– Агнесса Витальевна, наверное, тоже свою кошку не кормила? Кошмар. На свет появилось целое поколение советских учительниц, которые губят флору и фауну, а заодно и мужские сердца.
– Женские сердца! Мужские разобьешь, как же, – Маргарита Петровна сняла берет.
– Прошу вас, – запоздало я предложила необходимые для хозяйки дома услуги швейцара. – Пальто сюда. У меня есть вешалка! Не самоделка. Фабричного производства. Мне ее плотник Антон Григорьевич Самарин подарил.
– Антон? – сморщилась старушка. – Одной ногой в могиле, а все туда же.
Я усадила свою гостью на табурет, заботливо поправляя на ее плечах беленькую вязаную паутинку, предмет моей давней зависти.
– Только без чаев, ладно? – устало произнесла Маргарита Петровна. – С чаю тоже спиваются. Садись, посиди со мной.
Второй табуреткой я еще не успела обзавестись, она пока проектировалась в моих наполеоновских планах. Я примостилась на кровати, которая, если ее покрыть покрывалом, вмиг превращается в подобие дивана.
– Агнесса Витальевна чаю в свое время обпилась, по всей видимости.
– Чаю? – Маргарита Петровна выпрямила спину. – Какого чаю? Ах, ча-а-аю.
– Она в этом же доме жила?
– Да.
– Долго?
– Год.
– Красивая? – осторожным шепотом спросила я.
Маргарита Петровна задумалась. Потом выдала, немного заикаясь:
– П-ппривлекательная, скорее. Даже очень привлекательная.
– Блондинка?
Маргарита Петровна потрогала стол:
– Прочный! Келья у вас, как посмотрю. Как монашка живете. Что так?
Я цинично усмехнулась. С некоторых пор цинизм я стала почитать как элемент взрослости.
– В Питере я жила, – начала рассказывать Маргарита Петровна, – в общежитии. Весело было. Го-олодно-а-а! Вот что вы едите? Не заботитесь о себе, не любите себя. А зря! Профессор Щербатин преподавал у нас. Сдавала ему зачет. Не сдала. К Щербатину пришлось идти на поклон прямо домой. Я подготовилась! Зубрила, шпаргалки писала. Вы музыкантша, у вас шпаргалки не напишешь.
– Как бы не так!
Маргарита Петровна рассмеялась и вмиг погрустнела.
– И вот у Щербатина квартира оказалась совсем пустая. Как у вас! Круглый, такой же, стол. Диван девятнадцатого века, венские стулья. Два или три, не помню уже. Он мне говорит: «Готовьтесь!» А сам из рук микроскоп не выпускает. Микроскоп у него был немецкий, тяжелый, громоздкий. Профессор фанатично был предан науке! Многие хотели работать с ним. Я тоже. Зачет не сдала. Пришлось еще и еще готовиться и приходить к нему на дом сдавать. А принимал он строго! Никаких поблажек! Сядет, умную мину состроит и слушает, а потом как давай колбасить! Сыплет, сыплет вопросами, это куда, а это зачем.
– Как вы его только не убили?
Она покачала головой:
– Было, кому убивать.
Маргарита Петровна шумно вздохнула и вновь тихо заговорила:
– Вы, молодые, счастливые! Слушаете многие ужасы как захватывающую сказку. Но не дай бог оказаться в ней…
– Завалил профессор вас все-таки на зачете?
Она задумчиво потерла очки:
– Почему? Я же подготовилась. Что я знаю, что я знаю… Кыс-кыс-кыс. Иди ко мне, кошка. Не забыла еще, не пришло время. Ах, ты моя, ласковая!
Крыса разразилась прелестнейшими песнями. Она тыкалась носиком Маргарите Петровне в паутинку и с наслаждением лезла под руки.
– А Щербатин не держал животных. Нет, он их любил. Но возможности ими заниматься не имел. У него в стеклянных банках жили мадагаскараские тараканы, жаба. Подопытная, конечно. Мы, биологи, народ материалистический. Инфузорий Щербатин вырастил как-то. И вот пошел в школу рядом со своим домом, предложил учительнице биологии показать инфузорий ребятам. Микроскоп есть, все есть. Биологичка рассвирепела. Задело самолюбие: как же так, не она явилась автором идеи. Вот, что за люди? Третьесортная учителишка, а мнения о себе – более чем достаточно. И тут очередной сюрприз. Щербатин выполнял – соседский мальчик попросил – домашнее задание по биологии, отвечал на вопросы. Двойку поставили! Профессору, доктору биологических наук! Щербатин просто вынужден был встретиться с учительницей (той самой) и объясниться. Отвечая в домашнем задании на вопросы, во многих случаях нельзя было дать однозначного ответа. Щербатин ответы представил в вариантах и прокомментировал свои доводы мальчику, которому помогал. А учительница слушать ничего не хочет, топорщится, возмущается! Ой!
– Уладили конфликт?
– Разумеется.
– Но последствия были.
– М-м-м… нет, – Маргарита Петровна сняла очки и потерла глаза. – Нет.
– А кто же Щербатина убил?
Она быстро надела, буквально накинула на нос очки и поднесла палец к губам:
– Тс-ссс! Молчание – золото. Никому не верьте, никому…
– А вам?
– И мне, – примирительно произнесла она. – Не смейтесь. Еще мелко плаваете. Как меняется все, так все и возвращается. Думаете легко, себя не уронить? Ц-ц-ц-ц. Ученые в Свердловске, в Уральском университете, изучали генетику!
Маргарита Петровна гордо поправила волосы.
– Изучали! У меня там подруга училась. Нам не дали это, а им дали.
– Генетику? Это, вроде, по части медицины.
– Не только. Запрещено, запрещено же было!
И через очки я видела, как округлились ее биологические глаза.
– Разве вы поймете? Что вы знаете? А я помню. Зачем я это помню? Как мне мешает моя проклятая память! Я упорно считала, что Щербатин серьезно занимается изучением физиологии растений. Только после того, как его не стало, я узнала, что делом его жизни являлась генетика.
– Агнесса Витальевна тоже…
– Историк.
Маргарита Петровна встала и отстраненно улыбнулась.
– В этом доме раньше жил учитель начальных классов Евграф Филиппович. Он на фронте одну руку потерял. Правую, основную. Ничего, научился писать левой. Выдержанный. Мечтал у себя дома развести зимний сад, как у меня в кабинете. Особенно ему нравилась драцена. Я хотела ему подарить эту дылду. Она ж – вы видели – не цветок, а кобыла настоящая.
– Да?
Маргарита Петровна расхохоталась:
– А вы думали, драцена только маленькой бывает? Не-е-ет! Вымахать с приличное дерево может. Видов этих драцен биологи насчитывают приличное количество. С помощью верхних черенков обычно их размножают. А я вот с помощью семени вырастила, да вы, голубушка, не оценили этого. Евграф Филиппович тоже хотел с младенчества драценку воспитать.
Неожиданно она сильно посерьезнела:
– А вам и нормальная драцена даром не нужна, не то что крохотуля! Только бы хвостом налево и направо крутить. Что за поколение, не понимаю? Все есть: обувь, юбки, шубы. Колбасу на завтрак себе позволить можно. Нет, не могут жить по-человечески! Ты мне скажи, замуж собираешься?
– Еще чего!
– Нет, я не понимаю, что за девки пошли? Наукой хочешь заниматься, как Кюри открытия делать? Поэтессой великой грезишь стать? Или славу Рихтера задумала затмить? Это тебе не удастся! Стройная, симпатичная. Чего одна сидишь? Ходил же к тебе парень, вот этот э-э-э … Илья Назаркин. Я его учила. Биологию знает на четыре. Работящий, непьющий, крепкий. Чего парню дала отворот поворот?
– Не люблю.
– «Не люблю»! – Маргарита Петровна дала волю собственному возмущению. – Вот, налюбилась уже одна. Локти кусает и люльку в одиночестве, наверное, качает. Этого хочешь? А как? То, что это любовь – весь район гудит. Но кому от этого хорошо. А Илья…
– Да ведь я его знаю всего месяц!
– Я, Татарчук Маргарита Петровна, лично ему рекомендацию даю! Говорю тебе русским языком: хороший парень! Надежный! Любовь – это привязанность. И поверь, поверь мне, старухе, что страсть неизменно проходит. Про-хо-дит. Остается домашнее тепло. С возрастом не хочется вот этого вот, – она затрясла руками и затопала ногами, – приходит ощущение гармонии, равновесия. Илья, говорю тебе, самый подходящий для гармонии человек. Ну, не могу, не могу я смотреть, как молодые девки совершают одну и ту же ошибку! Думаешь, чего я ребенка не усыновила? Общественного мнения побоялась. Дура! У-у-у! Будут ребенку говорить, что я ему не род… Да пусть что хотят говорят! Тьфу, тьфу на это мнение! Близкий человек рядом – это счастье. Винер Галямов, тоже парень хороший, Саша Челноков, тоже ничего. А за Максима Лизухина не выходи! Он школу со справкой окончил.
Она решительно встала из-за стола и направилась к вешалке.
– Ну, куда же вы, Маргарита Петровна? Перекусить следует обязательно. У меня капуста есть. Директор подарила. В чиршинских же магазинах капусту не продают. Оставайтесь. Салат сделаем. Клетчатка!
– Я уже на манную кашу перешла. Она лучше усваивается моим привередливым организмом. После капусты поджелудочная железа болит.
– Есть манка.
– Зеленые пятна аппетиту мешают.
– Вы про мох на заборе?
– Нет.
– Нет у меня больше никаких зеленых пятен.
– Они у всех есть, голубушка. Когда сидишь, долго смотришь на стену, она так и покрывается круглыми зелеными пятнами.
«ПУСТОЦВЕТ»
К концу первой четверти я уже знала по именам большинство ребят, которых учила, избранных – по фамилиям. В число последних входил третьегодник, семиклассник Быковский. Невыносимый мальчишка! Он был до отказа набит сальными шутками, пропитанными насквозь открытым презрением ко всему женскому роду.
В седьмом классе урок музыки проводился один раз в неделю, как, в общем, и в других классах. Для меня это выливалось в настоящий кошмар!
Всю перемену Быковский околачивался в кабинете, ощипывал на подоконниках герани, которые я своевольно перетащила из школьного коридора под свою опеку. Герани распушились, как раскормленные петухи, и стали несомненной гордостью моего скромного царства. Не скрою, я их любила. И, едва завидев Быковского в своих владениях, кидалась к гераням и стояла возле них, как цербер. Но его забавляла моя геранья преданность. Он умудрялся, призвав на помощь всю свою отпетую натуру, внезапно напасть на цветы и что-нибудь да оторвать. Он думал, что рвет листочки, но на самом деле, кромсал мое сердце.
Со звонком Быковский обожал усаживаться на первый ряд и, закинув ногу на ногу, сидеть и неприятно хихикать. Смех у него вызывало буквально все, что входило в поле зрения. Я, в первую очередь.
Весь мой словарный запас заслуживал того, чтобы попасть на страницы журнала «Крокодил». «Оратория. Мюзикл. Симфония. Хренников. Каллас». – Ха-ха-ха, – до слез хохотал Быковский. Ну, невероятно смешно!
Моя манера сидеть за фортепиано становилась толчком для пародийных копирований.
И, ведь право, это ерунда, скажете вы? Конечно. Если бы не едкий злобный оттенок, проскальзывающий в каждом жесте, в каждом высказывании этого Быковского.
Самая вопиющая наглость с его стороны – это демонстративное разглядывание меня. Подросток еще, а лениво развалится на стуле, ухмыльнется, точно на зоне побывал, и бродит глазами, где заблагорассудится.
Сначала его очень сильно интересовали мои далеко не идеальные ноги. Я смущалась жутко. И обрадовалась холодам, которые явились уважительной причиной для хождения по школе в сапогах. А к тому же у меня в гардеробе имелась длинная голубая юбка-годе. Я берегла ее как парадно-выходную, но в связи с «аварийной ситуацией» стала носить ее на повседневку.
– Холодно, – сочувствующе кивнул мне в начале ноября Бычков, не спуская глаз с сапог. – Жаль, жаль.
Затем его взгляд медленно перелез мне на живот и, секунду спустя, бесцеремонно очутился на груди. Я зарделась и выбежала из класса.
Неоднократно я буду эмоционально реагировать на события, игнорируя здравый смысл. Буду позволять себе плакать при неудачах, и, что хуже, позорно плакать при всех. Но придет то, что должно прийти. Запоздало, наверное, но придет. Это искусство «ноль реакции». И я обрету силу.
В учительской я стеснялась рассказывать о происходящем. То, что нужно говорить, я умалчивала, а то, что не нужно, беззаботно выбалтывала. Благо, язык без костей.
Я очень любила ходить в школу. Освоилась в коллективе, стала почти как своя. Мне это нравилось. Я залетала в учительскую и с порога принималась щебетать обо всех новостях, произошедших у меня за последние сутки. Если их не наскребалось, я воодушевленно принималась рассказывать о прошлых страницах своей жизни, считая, что они стоят того, чтобы о них бесконечно рассказывали. Местами меня заносило в кювет (я явно перегибала палку в своих рассказах), но учителя, мудрые люди, снисходительно прощали мне мою болтовню. А железная леди – завуч Наталья Дмитриевна мягко интересовалась: «Милочка, где же у вас кнопка?»
Подумаешь!.. Эти нудные учителя – ух! Старшеклассники – это да, они мне были ближе по духу.
Особую дружбу я свела с девятиклассниками. Уроков музыки им уже не полагалось, но они чинно заходили ко мне просто так в перемену или после уроков, просили что-нибудь поиграть на пианино, а потом весело чирикали.
Я всегда ждала их прихода. Впервые публично в этом признаюсь. Но, что правда, то правда.
Мне пришлись по душе их степенность и рассудительность, и, вместе с тем, юный задор и какая-то необыкновенная легкость по отношению к жизни. Они были более приспособлены к быту, чем я. Мой же опыт дислоцировался преимущественно в области метафизики.
Ребята приходили ко мне и домой. Не все, конечно. В основном, девочки. Мы нашли особое взаимопонимание с Таней и Наташей.
Таня прослыла редкой умницей. Схватывала школьный материал на лету, на все имела собственное мнение. Ее несколько королевские выходки и по-взрослому закудрявленная головка дали повод на одной их экскурсий, куда пришел весь девятый «а», удивиться экскурсоводу:
– Ребята, почему вы называете ее по имени, просто Таней? Это же ваша учительница!
Наташа нисколько не походила характером на свою подругу. Милая. Пожалуй, это самое меткое замечание. Наташа свои светло-русые волосы аккуратно и модно подстригала и выглядела очень современно, но, хотя и считалась хорошенькой, вела себя просто и на роль мисс Вселенной великодушно не претендовала.
Таня, напротив, была крайне не согласна, что на страницах модных журналов красовались портреты неземных красавиц. Таня и только Таня должна озарять обложки журналов своим присутствием, потому как лучше Тани нет девушки в мире!
Девочки приходили ко мне, и мы принимались краситься. Косметическим арсеналом я обладала солидным: тайваньский набор помад, теней, румян. Это еще что! Настоящая польская перламутровая помада, тушь за тридцать рублей, но главная ценность – пудра французской фирмы «Ланком»!
Мазюкались мы увлеченно. Нередко растушевывали кисточкой помаду друг другу, но предпочитали все же красить сами себя. Наташа, бывало, говаривала:
– Мне не идет розовая помада. Коричневая, вот эта, хорошо.
Девочки помогали мне готовиться к праздникам, за которые я была ответственная в школе. Клеили декорации, кроили костюмы.
Однажды Таня засиделась у меня допоздна, сооружая из бумаги шкатулку, которая в дальнейшем собиралась стать волшебной. Мастерицей Таня оказалась отменной. Обыкновенная коробка под ее руководством все больше и больше приобретала черты чуда заморского – ларца, покрытого самоцветными каменьями. Я сидела на кровати и что-то стригла из бумаги.
– А здесь раньше Агнесса Витальевна жила.
Я насторожилась.
– Хорошая девушка была. Веселая! – Таня улыбнулась, как бы, между прочим, и вздохнула: – Любовь случилась.
Она продолжала сосредоточенно превращать тару из-под конфет в драгоценность, а я изо всех сил делала вил, что мне совсем не интересно то, что девочка начала мне рассказывать. Но Таню не проведешь. Любое горе, случавшееся в ее жизни, происходило именно от ее ума.
– Урок истории всегда интересно проходил. Хотя у Агнессы Витальевны жесткий характер. Ее силе воли можно позавидовать. Раз на истории Манечкин орал, орал, она ему делает одно замечание, другое, бесполезно. Тогда Агнесса Витальевна говорит: «Если ты считаешь себя вправе так оскорбительно вести себя по отношению ко мне, может быть, закончишь урок в качестве полноправного учителя?» Манечкин выскочил на середину класса: «Что там делать-то? Закончу!» Мы со смеху помираем. А Агнесса Витальевна села на последнюю парту и серьезно наблюдает за происходящим. Манечкин кривляется. Тут звонок. Манечкин хотел сесть, а Агнесса Витальевна говорит ему, чтобы он выделил тему урока и домашнее задание задал. Манечкин стоит, ничего сказать не может, тогда Агнесса Витальевна спокойно ему говорит: «Умеешь паясничать, но не умеешь делом заниматься. Месяц даю тебе на то, чтобы обдумал свое поведение. Месяц я не стану с тобой разговаривать. Ни с тобой, ни твоими родителями. Директор с завучем не помогут. Я приняла решение и буду идти до конца». Манечкина хватило на два дня. Через два дня он смотрит на нас, одноклассников, как мы у учительского стола с Агнессой Витальевной на разные интересные темы беседуем, завидно ему стало.
А у меня в этом месте Таниного рассказа ревностно сжалось сердце.
– Он пробовал заговорить с ней, – продолжала Таня, – а она его не замечает. Держит характер. Так Манечкин даже взмолился, чтобы она его простила.
– Простила?
– А как же! Женщина ведь.
– Я бы тоже простила.
– И я.
Таня вздохнула. Она не так давно закрутила роман с видным чиршинским парнем двадцати лет от роду, на что ее мама, очень и очень строгая, ответила однозначным непониманием и запретила им встречаться. Или что-то, вроде того. (Сейчас-то я ее (маму, то есть) ох, как понимаю!) Продолжительное время Таня не могла видеться со своим бойфрендом и переживала. А он, встретив ее в клубе, мрачно сказал: «Это все из-за твоей матери!» и пошел своей дорогой. Самолюбивая Таня обиделась. Вполне вероятно, что именно тогда она загорелась страстной мечтой уехать к старшей сестре в Братск!
О заветной мечте знала не только я, но и Наташа, пара-тройка чиршан и недосягаемо авторитетная учительница, убежденная атеистка, но соблюдающая все божественные заповеди, Танина классная руководительница Анна Алексеевна, добрейшей души человек, глубокая и мудрая.
В немалом хозяйстве Анны Алексеевны обитали корова с быком, боров, с которыми помогали управляться муж и двое сыновей, а еще жил песик Бобка. Смешная такая собаченция, лохматенькая, как хиппи. Бобка происходил из племени болонок. Был таким же маленьким и, как большинство из них, светленьким. Но характерец в нем бурлил ого-го! Бобка обладал завидным бесстрашием и решимостью. Смелость и отвага роднили Бобку с кавказскими овчарками, а тяга к охранному делу – с доберманами.
Бобка ревностно следил, чтобы никто не проник на священную территорию его разлюбезных хозяев – двор возле дома. Если кто-нибудь все же проникал, гневные интонации Бобкиного лая неслись по всей улице! Ни разу не слышала, чтобы Бобка кого-нибудь укусил, но это отнюдь не придавало его репутации положенной маленьким собачкам безобидности. Он неохотно шел на контакт с незнакомцами, его трудно было подкупить привычными ласканиями и лакомыми кусками.
Я брала у Анны Алексеевны молоко. Для обоюдного удобства она оставляла мне его в литровой банке внутри своего двора, у самых ворот. То есть приходи, когда хочешь, только руку протяни и возьми.
Неделю я абсолютно беспроблемно и весьма демократическим способом отоваривалась молоком. Но в один из дней имела неосторожность перешагнуть ворота и оказаться внутри двора, так как, согласно приметам, через порог ничего брать нельзя. Поставив банку с молоком в пакет, я повернулась было уйти с миром, но тут буквально передо мной вырос Бобка. Он, как Чингачгук, ловко спрыгнул откуда-то сверху. Едва я сделала шажок, Бобка предупредительно зарычал.
– Пусти, пожалуйста, – по-хорошему попросила я грозного песика. Но он не внял моей просьбе и вновь зарычал.
– Пусти, – жалостливо продолжила я. – Вот, посмотри, я не взяла ничего лишнего! А молоко мне полагается. За вредность… Мне надо домой, меня там Крыса тыловая дожидается.
Дверь в воротах приоткрылась, и в ней показался пастух Митяй.
– С собакой, что ли, разговариваешь? – хихикнул он. – Давай-давай. Этот Бобка маленький, а говнистый.
Пес резко развернулся и громогласно выдал пулеметную очередь:
–Гргав-ав-ав-ав-ав!
Митяй ошалело отскочил, захлопнув дверь. А мы так и продолжали стоять с Бобкой и выяснять отношения.
– Что? Прикажешь в дом идти? Так там нет никого.
Я предприимчиво сделала шаг назад и тут же вновь шагнула вперед. Что делать, собака обнажила свои белейшие клыки, и, чтобы не нарываться, я решила уступить.
– Так и будем стоять?
Бобка напряженно замер.
– Будь человеком, Бобик, пусти.
Я простояла статуей больше получаса. Простояла бы и больше, но мне повезло, Анна Алексеевна пришла домой. Мы прошлись по улице взад-вперед, утопая в милейших разговорах о полной бытовой чепухи жизни. Бобка бежал рядом, подчеркнуто игнорируя дамский вздор. Разговор зашел о насущном – школе. Всплыли проблемы.
– Раньше могла и в одиннадцать проверять тетради, писать конспекты, – улыбнулась Анна Алексеевна. – А сейчас не могу. Устаю. Возраст! Мой девятый класс… А Таня очень хочет после школы уехать к сестре в Братск.
Вот так-так! Я несколько опешила. Полагала, что этот великий секрет знаем лишь мы с Наташей. Но, как у поэта Вишневского: «Все больше людей нашу тайну хранят».
Анне Алексеевне нельзя было не довериться, так она располагала к себе. Казалось, у нее совсем нет врагов. Наверное, их и не было. А если и появлялись, то становились как бумажные кораблики: очутившись в ручейке, быстро намокали и расползались кашей или быстро падали на бок при малейшем попадании в них незатейливого камушка.
Когда Анна Алексеевна остановилась у ворот своего дома, мы чинно раскланялись, попрощались. Она, открывая дверь, повернулась спиной, и я, улучив момент, показала Бобке язык.
– Гргав-ав-ав!
– Что ты, Бобушка, – ласково потрепала его по загривку Анна Алексеевна. – На кого лаешь? Не надо лаять. Друзьям надо доверять.
Таня закончила клеить коробку поздно. Домой собралась с готовностью. И как не страшно в такую темень по улицам ходить? Ушла. А я решилась поплакать на досуге. Горемычная я, горемычная! «За этот ад, за этот бред, пошли мне сад на старость лет…» Тук-тук. Господи, что это, кто это? Первый час ночи! Тук-бамс-бамс.
– Открывай! – послышался грубый мужской голос.
Мда, «не долго мучилась старушка под острым …топора».
– Кто та-ам? – проблеяла я.
– Открывай!
Я заперла обе двери, непосредственно входную и ту, что ведет через сени в, это, в горницу. «Ах, вы сени, мои, сени…» Я отлично помню. Закрыла обе на здоровенные крюки. Точно закрыла! Прорваться бандитам сложно. И как это Агнесса Витальевна умудрилась одна в доме на отшибе целый год прожить? Бамс-бамс! Все стихло. Потом послышался шорох и к окнам кто-то подошел. Я вскочила и мигом вырубила свет. Теперь меня не видно. Но все равно, сердце рвалось от ужаса!
Я отчетливо увидела две мужские фигуры, показавшиеся мне несказанно огромными. Чиркнула спичка и сразу погасла. Затем вновь чиркнула.
– Ну, где она?
– Да не вижу!
Один голос я узнала сразу.
– Открывай по-хорошему.
– Хи-хи-хи-хи. А то хуже будет. Хи-хи-хи-хи.
– Окно высадить, что ли?
– Дело говоришь! Хи.
Сейчас они высадят окно. Станут залезать внутрь дома. Я возьму кочергу и садану со всей силы по голове сначала одного, потом другого. Голова – вещь хрупкая. Треснет и не сможет обратно срастись. Бандитов увезут в морг. Нет. Сперва на место происшествия придет тот самый милиционер, который любил Агнессу Витальевну, и будет составлять протокол и меня допрашивать. Чудесное свиданьице, ничего не скажешь. Арестует меня еще! Наденет наручники. Ужас. Я и… Ни за что!
– Учителка. Учителка-а-а! Хи-хи. Открывай. Не ломайся, будь так добра.
«Это есть наш последний и решительный бой!»
– Залетайте, голубки! – мой голос малость дрожал. – В окошечко, родные, залетайте. А что вам за это будет, знаете?
– Ой, только пугать не надо!
– Ну, что-о вы! Разве можно вас, таких пугать? Ну-у-у! Я просто показания дам. Школьничек, солнышко, мое, слышишь ли ты меня?
– Че? Какие еще показания? Нету же ничего.
– А я придумаю, дорогой, – успокоила я своего малолетнего обидчика. – Воображение у меня – всем на зависть. Посидишь в местах не столь отдаленных, меня повспоминаешь.
– А знаешь, что тебе за это будет? – грубо вмешался в разговор второй парень, явно здоровяк.
– Неужели женишься на мне, дружище?
– Щас-с-с! Разбежался. Тоже мне, Изаура нашлась! Донна Хуана.
– Что-что? По слогам, пожалуйста.
– Стерва, зараза, ****ище!
– О! Чудесно. Просто замечательно! Словарный запас у вас, сударь, как у Эллочки-Людоедочки.
– Я те покажу людоеда.
– Ах, ах, простите, маркиз Карабас!
– Я те покажу карабаса.
– Покажете, правда? Ой, спасибо.
– Погоди, доберусь я до тебя, впендюрю, тогда по-другому запоешь.
– Милый друг, я просто расслаблюсь и постараюсь получить удовольствие.
– Я те расслаблюсь…
Тут я тихонько подбежала к выключателю и молниеносным движением «нажала на курок». Свет так и резанул по глазам! Так же быстро я подскочила к окнам и, отдернув занавески, закричала что есть мочи:
– Вот они, вот они, держи их, держи!
Я только слышала, как убегают парни, мальчиши-плохиши, знающие физику на два.
Ни о каком сне не могло быть и речи. Но с рассветом Крыса залезла мне на руки, запела, и дрема властно опустилась мне на глаза. Где часики? Ах, уже пора на выход. «Поднимите мне веки!»
Утро придало силы, и прежний страх сменился гневом, страстным желанием растерзать этих негодяев, позволивших себе… возомнивших себя… Да как они смеют!
«За все, за все ответят!» – с этими словами я решительно шла в школу. Стоп. Время – деньги. Не дать ни минуты на дальнейшее разрушение! Что? Какое разру…? Не будет им срока давности!
Бамс-бамс. Я постучалась ногой в дом, возле которого остановилась.
– Вам чего, девушка?
– Скажите, пожалуйста, где Быковские живут? Где? Спасибо, я запомню.
Ага, сейчас мамаша Быковского собирается уйти на работу. Сейчас. Но вначале пусть узнает, какого паршивца воспитала! Гадина. Ненавижу!!!
Вот, вот этот дом с зелеными воротами. Бамс, бамс. Тук-тук-тук.
– Сейчас, сейчас, – в окне показалась хорошенькая головка. – Иду-у.
Я взяла себя в руки. Глаза сверлили дверь в воротах. Наконец, она заскрипела, и я увидела перед собой девушку, чуть постарше меня, в накинутом на плечи красивом цветастом платке, прикрывавшем выпирающий живот.
– Быковские… здесь… Живут здесь?
– Здесь, здесь, – весело прощебетала девушка. – Да вы проходите! Проходите-проходите!
Она взяла меня, оторопевшую, за руку, и, улыбаясь, потащила в дом.
Двор Быковских был защищен крышей и очень ухожен. Везде торжествовала редкостная опрятность, а покрашенная белой эмалью большая бочка просто ставила меня в тупик: здесь не могут завестись и тараканы, не то, что отморозки.
– А вам кто именно нужен? – спросила девушка, когда мы поднимались по ступенькам в дом. Она оглянулась и показалась мне еще милее, чем прежде. Белокурая красотка, обворожительная в своем естестве. Непричесанные чистые волосы, совсем недавно касавшиеся подушки, рассыпались по плечам, видно было, что они вились от природы. Фланелевая ночная рубашка до колен выставляла на обозрение полные стройные ноги, такие красивые, что любая женщина залюбуется, не то, то мужчина. Зеленоглазая! «У беды глаза зеленые…»
– Мне нужна мама Артема Быковского.
– Ой, так это ж я! – засмеялась девушка, повернулась и протянула мне руку: – Будем знакомы, Елена. Можно просто Лена.
Я в полнейшем оцепенении потрясла ее узкую ладонь.
– Проходите!
Мы вошли в дом. В прихожей овальное зеркало с вьющимися чугунными узорами, на полу – мечта советского человека – белый линолеум под мрамор.
– Вот тапочки.
Мои ноги с наслаждением нырнули в теплые пушистые тапочки с веселым белым помпоном и вязаной розовенькой бабочкой сбоку.
– Сюда, на кухню. Чай! Даже не сопротивляйтесь! Успеете еще в школу. Рано же еще, время есть. Я вас узнала. Вы музыкантша. Мне Темочка столько про вас рассказывал. Как ему нравятся ваши уроки! Как на праздник идет! Вот печеньице, вот сахарок. Угощайтесь.
Мне хотелось сказать, типа, вас не удивляет, что к вам рано утром пришел учитель? Но я промолчала, стала пить чай, как просили. Чай оказался ароматным, с мятой и веточками смородины.
– А где Артем? – тихо поинтересовалась я.
– Так на занятиях же! – с жаром воскликнула Лена. – Спортом с друзьями занимается.
– Что вы подразумеваете под словом «спорт»?
– В школьном дворе есть турник. И не один! Вы видели? Вот. Темочка с друзьями договариваются и перед уроками занимаются, чтобы поддерживать прекрасную физическую форму. Молодцы! Я бы так не смогла. Утром вставать, сами знаете, не хочется. Поспать бы… Хи. Вы великий учитель! Чтобы мой Тема музыку слушал? Да никогда. А вы приехали, заинтересовали. Он приходит из школы, радио включает. Если там музыка играет, он садится и слушает.
– Угу, как Ленин «Аппассионату».
– Внимательно так. Вот вы настоящий учитель, это я понимаю. И учеников навещаете. Это правильно, это хорошо.
– Мне в школу пора.
– Да есть же еще время!
Я поднялась из-за стола. Ох, кто бы в глаза спички вставил…
– Знаете, Лена, я только спросить хотела, где Артем был ночью?
Лена мягко улыбнулась:
– Ах, вы про это. Муж приедет из командировки, мы поговорим с ним на эту тему.
– Да, это необходимо.
– Но увлечение, что поделаешь. Охота, она, сами знаете, хуже неволи. Но шахматы развивают ребенка.
– Какие шахматы?
Лена мигом забежала в комнату и принесла оттуда коробку шахмат.
– До двух часов ночи каждый день играем. Вот он и не высыпается. Ложиться пора, а он все, давай сыграем партию, да давай сыграем. Приходится уступать, сын ведь. Люблю его.
Я внимательно взглянула на нее. Лена поправила волосы и нежно улыбнулась.
– Сегодня полночи играли в шахматы! Я его зову Каспаровым. Баба Нюся пилила нас, пилила, ложитесь, вроде, спать, а потом сама стала болеть за Артема. Он выиграл. Мы как сели пол-одиннадцатого, так и не вставали. Баб Нюсь!
– Ау, – послышался женский бас из дальней комнаты.
– Сколько партий Темка проиграл?
– Одну.
– Вот, – Лена вздохнула. – Всего-то одну. А я – пять!
Она надула губки и опустила глазки.
– Куда мне до Темочки. Глупая я баба.
Я спешно надевала свои холодные полусапожки.
– Приходите к нам еще! Я буду очень рада.
Спускалась я торопливо, Лена семенила за мной и беспрерывно лепетала.
– А хотите, я к вам приду, мы ведь теперь друзья? Вы ведь в «ласточкином гнезде» живете?
– Что за глупости? – нахмурилась я и решительно направилась к воротам..
– Как же? – удивилась Лена. – Разве вы не в историчкином доме живете?
Я молча открыла дверь и мысленно почти шагала уже по чиршинской улице.
– Ластина Агнесса Витальевна разве не в том доме жила? В том! А я что говорю! Нехозяйственная она была. Хотя вязала очень хорошо, вся обвязанная ходила. Но к детям редко справедливо относилась. И…
– До свидания.
– Не сердитесь, может, сказала что-нибудь не то, так извиняйте, – милое лицо Лены стало серьезным.
– Ничего, – прошептала я.
– Я ведь Темочку в пятнадцать лет родила. Осуждали меня все. На улицу стыдно было выйти. А я сама решила, что не убью зарождающуюся жизнь. Да и вдруг, не смогу родить потом, после… ну, этого? Моя тетя родная, Зинаида Михайловна, так всю жизнь пустоцветом и прожила. Что в этом хорошего? Жалела постоянно, что мнения людского побоялась. А так, сын или дочь старше меня сейчас были бы. Вы тоже меня осуждаете?
– Нет, – смутилась я.
– Спасибо. Второй скоро будет. На девятом месяце я. Уж, как рада, как рада. С мужем решились. Возраст. Двадцать девять уже. А что, вдруг не смогу потом? Один ребенок – это не ребенок. Придет время, мы все уйдем, а у Темы родная кровинка останется. Муж Тему как родного принял. Ни ссор у нас, ни раздоров. Со свекровью душа в душу живем. Всем того желаю.
Я перешагнула за порог.
– А в кино вы больше не хотите сниматься?
В седьмом классе урока в этот день не было. Но на перемене Быковский сам зашел ко мне в кабинет. Улыбнулся и даже махнул рукой, привет, дескать.
Возле учительского стола суетились пятиклассники. Я перебирала пластинки и отвечала невпопад на ребячьи вопросы. Быковский с озабоченным видом подошел ко мне и серьезно спросил, кивнув на виниловый диск:
– А тут какая музыка записана?
– Брамс, – прошептала я и, размахнувшись, со всей силы ударила его по щеке.
Домой возвращалась поздно. Мне даже оставили ключи от школы, чтобы сама закрыла ее на замок. Но прежде, чем совершить прощальный акт, я измучила гаммами и этюдами бедного Игнатия Африкановича, лихо снимавшего стресс от пререканий с супругой ядреным самогоном. Каморка завхоза находилась как раз под моим кабинетом. Игнатий Африканович, шатаясь, поднялся ко мне, на второй этаж и взмолился: «Не играй больше, дочка! Пожалей старика». И даже пролил одинокую слезу.
Около часа я сидела у пианино просто так и тоже периодически пускала слезу. Слышала, как устало переступая больными ногами, Игнатий Африканович поплелся домой. Тишина. Никого нет. Только я и школа. Как интересно! Однако я боюсь темноты.
Спустилась вниз, с трудом закрыла ключом большой амбарный замок и отнесла ключ, как наказывали, в котельную.
На улице было холодно и безлюдно.
В клубе вечером показывали югославский фильм, в котором мелькали эротические сцены. И вот, на часах всего девять, а чиршинские дома все, как один, мрачно темнеют. Только четвертый справа от школы дом теплится жизнью. Видно даже, как дымок из трубы идет.
«Вот опять окно, где опять не спят. Может, пьют вино, может, так сидят».
«УБОРЩИЦА КОЛКИНА»
Технички пируют! – однажды утром покачала головой Татьяна Николаевна.
В Чиршах не говорили «ушли в запой», а говорили «пируют». Или еще так: «Свинкой болеют».
Итак, школу убирать некому. Скажи тогда, что через год-другой должность уборщиков служебных помещений займут люди с высшим образованием и, более того, эта должность будет считаться вакантной, – покрутили бы пальцем у виска. Развал СССР, безработица, полное безденежье – в будущем. Неплохо, когда будущее в будущем.
Большинство школьных уборщиц (технических работников, техничек, то есть) в конце восьмидесятых относились к когорте неблагополучных. Зарплата копеечная, должность непрестижная. Всегда стояла насущная проблема в отделе кадров различных предприятий: где найти санитарок, где найти школьных техничек, где найти гардеробщиц?
В селе выбор донельзя ограничен. Довольствуйся тем, что есть. Вот и приходится мириться с прогулами, пьянками. Прощать там, где следует наказать.
Но в чиршинской школе была одна уборщица, являющаяся настоящим кладом. Она всегда представлялась: «Уборщица Колкина». Например, на вопрос, кто у телефона, она неизменно отвечала: «Уборщица Колкина». Заглядывая в класс во время урока, бормотала скороговоркой: «Прошу простить. Вас беспокоит уборщица Колкина».
Я, как сейчас, вижу ее. Среднего роста, худощавую, с аккуратно зачесанными назад волосами, собранными в классический валик. Косметики ее лицо не знало, как и волосы не знали лака и краски. Даже безобидная помада не находила расположения у Колкиной. Собранность и строгость – стиль жизни! Однако всегда найдется свое «но». Но черным халатом, привычной униформой уборщиков, она не позволяла себя уродовать. Собственноручно сшила себе элегантное платье-халат из приличной крепкой материи своеобразной расцветки: с черно-красными линиями, переплетающимися друг с другом на сером фоне. В этом халате Колкину незнакомцы часто принимали за директора, на что она твердо отвечала: «Вы ошибаетесь. Я уборщица. Директора зовут Татьяна Николаевна. Ее кабинет находится напротив учительской».
Чиршинская школа гордилась своей уборщицей. Неоднократно находились начальники, предлагавшие Колкиной хорошее место в совхозе. Ведь ответственные люди нужны везде. Но Колкина отвечала спокойным отказом.
Никто точно не мог вспомнить, как и когда приехала она со своей семьей жить в Чирши. Колкина не отличалась разговорчивостью, держалась со всеми на дистанции и ясно давала понять, что за плечами у нее приличное образование, которое в трудовой книжке почему-то не указывалось.
На вид Колкиной можно было дать лет тридцать пять или сорок пять. Да, такой контраст. То кричит зрелость, то на свет просится перезрелость.
Колкина не соглашалась мыть пол за пирующих коллег, несмотря на то, что ей оплатили бы работу.
– Каждый должен выполнять свой фронт работы, – подчеркивала она. – Один раз вымою за них, с меня не слезут.
Это точно.
– Прибыли – на цент, проблем – на миллион, – продолжала она.
Предполагаю, что в первые недели своего пребывания в чиршинской школе Колкина раздражала учителей, привыкших видеть уборщиц много проще в плане общения и в плане отношения к работе. «Сумела себя поставить вровень с нами». Думается, что подобное фырканье в ее адрес звучало не раз. Но Колкина демонстрировала всем своим внешним видом, что она не зависит от чужого мнения и больше интересуется мнением собственным, так как она личность!
Ее сын учился в десятом классе, а дочь училась где-то в городе то ли в училище, то ли в техникуме. Мужа в наличии Колкина не имела. Но ухажер в хозяйстве числился. У такой, и чтоб ухажера не было? Дудки! Между прочим, фамилия ухажерская звучала символично – Дудко. И занимал он не рядовую должность; он стоял над душой совхозных водителей, был этаким шоферским начальником. Он гордился своей пассией, больше, чем собственной должностью, и при случае спрашивал о ней:
– Ну, как так моя?
– Кто?
– Да уборщица Колкина.
– О-о-о!
– Да-да.
Почему она жили порознь – я абсолютно без понятия. Они мне об этом не докладывали. И, по всей видимости, другим гражданам не докладывали тоже. (А так любопытно, черт возьми!)
Школьные технички на дух не переносили Колкину!
Одно появление Колкиной перед их глазами вызывало у них интенсивные приступы тошноты.
И вот, технички пировали уже второй день. В школе учителя организовали дежурство, чтобы решить как-то возникшее затруднение. Не впервой, надо сказать.
В столовой, на сцене я усиленно разучивала танец с шестым классом. Танец относился к хореографическим извращениям. Он воплощал в себе дух народов Севера, поэтому изобиловал вычурными элементами обрядов шаманов. Но элементы изобрела я сама.
– Хуга! Хуга!
Шестиклассники послушно делали устрашающие движения руками и ногами.
– Это танец сумасшедших! – покатывались со смеху девятиклассники, которым поручили драить столовую.
После очередного смешливого всплеска я сдалась. Все! Будем ставить другой танец. Проходившая мимо физичка Алина Тимофеевна заметила с укором:
– А где тот, другой танец? Мне так понравился.
– Пойдемте скорей!
В столовую вбежал маленький пятиклассник Сережка Дьяченко.
– Пойдемте скорей! – вопил он звонким голосом. – Математику сперли!
Сообщение возымело удивительное действие! Гудение. Минута – и столовая опустела. Не знаю, что крылось в воображении других, но мне представлялось, как хватают Архимеда и несравненную Софью Ковалевскую в длинном платье с ажурной пелериной и… Под мышку их – и поминай, как звали. Я даже знаю, кто совершил это преступление века! Именно. Те двое.
– Что? Что? – тревожно спрашивала я выходивших из учительской учителей.
– Светлану Антоновну обокрали.
Математичку?
Возле дверей учительской кишела толпа любопытных.
– Пропустите, пропустите.
Я протиснулась, открыла дверь и оказалась в эпицентре событий. Шла беседа, очень напоминающая допрос.
– Что еще лежало?
– М-м-м. Ну, деньги, говорила уже. Брошь-стрекоза из серебра. Да зачем это? Не буду я ничего писать!
Со Светланой Антоновной беседовал милиционер, светлый чуб которого так запал мне в душу.
– Вы поймите…
– Все! – отмахнулась она. – И вам лишняя работа, и мне лишняя нервотрепка. Ваша добросовестность вас губит. Не буду! Не бу-ду! Значит, во мне что-то есть такое, что заставляет доставлять… неудобства. Украли и украли. Впредь буду умнее. Следить буду. Ничего больше не стану оставлять без присмотра.
– Кто заходил в помещение?
– О, господи. Не помню. Уборщица Колкина заходила.
Через минуту допрашивали Колкину. Допрашивали уже без лишних свидетелей. Но многие учителя, я в том числе, все отлично слышали, потому что перегородки в школьных помещениях почти картонные, да, честно говоря, никто особо секрета из случившегося и не делал, напротив, пусть знают все!
Мы сидели в медицинском кабинете (всего-то пять человек) и усиленно делали вид, что нам необходимо померить давление.
– У вас была возможность взять кошелек?
– Да. Но я не брала.
Голос Колкиной звучал очень четко, по-военному. Голос милиционера тоже. Казалось, они соревнуются, кто кого перещеголяет армейской выправкой.
– Не пойму, что за ажиотаж? – послышался голос Светланы Антоновны, которая, по всей видимости, вошла в учительскую. – Ну, деньги украли. И раньше воровали! У Алины Тимофеевны из кошелька исчезало то пять рублей, то трешка. А сапоги зимние у Татьяны Николаевны пропали в прошлом году? Замшевые! Новенькие, она в них только по школе ходила. Приходила в старых, переобувалась в новые. Пропали и что? Не нашли. А у меня случилось, так вся школа на дыбы встала.
– Нельзя, уважаемая Светлана Антоновна, относиться к краже как к обычному явлению. Надо пресекать подобные явления. Иначе они получат распространение. Я вам заявляю: найду вора.
– Ищи его, свищи его, – грустно сказала математичка.
От учителей в любой школе приходилось слышать не раз, что многие технички подворовывают. За неимением определенных доказательств, ограничивались определенными домыслами и наполненными обидами рассказами.
Чиршинская школа не являлась исключением. Молодая учительница начальных классов Ирина Владимировна при первом нашем знакомстве сказала:
– Только смотрите, ничего не оставляйте! У меня кошелек пропал. Никого не было, техничка только пол помыла – и пропал. Денег – всего ничего. Кошелек жалко, удобный, красивый. С таким трудом через знакомых достала – и на тебе!
Алевтина Анатольевна, географ, как-то надевала плащ в учительской и вдруг воскликнула:
– Платок из кармана исчез! Чего смеетесь? Не носовой ведь. Головной. Модный, с люрексом. Двадцать пять рублей стоит! И не сказать, что платок новый, а вот. Украли. Никого не было. Техничка пол помыла – и вот результат.
Но в день пропажи кошелька Светланы Антоновны все технички, кроме Колкиной, тяжело болели «свинкой» и в школу не приходили. И относительно происшествия на свет родились три классические версии.
Кошелек украла Колкина.
Кошелек украл кто-то из детей.
Кошелек украл кто-то из учителей.
Отрабатывались все версии (о чем шептались на каждом углу села), но больше всем по вкусу пришлась первая. Слышалось то тут, то там: «Думала, кто на нее подумает? Возьму, никто и не догадается». А еще вот: «Умная, все продумала. Кража с умом совершена».
Колкина абсолютно не реагировала на подозрения в ее адрес. Она вели себя по-прежнему спокойно и с достоинством. Верно, если не в чем оправдываться, то оправдываться и не нужно.
Спустя полторы недели, утром, незадолго до звонка в учительскую вошла Колкина, с трудом сдерживая волнение. Преподаватели, в изобилии толпившиеся у расписания, сразу отметили это.
– Что случилось? – спросила Наталья Дмитриевна.
Колкина повернулась к Светлане Антоновне и протянула ей что-то:
– Вот.
Перепачканная мелкой грязью брошь-стрекоза легла на математичкину ладонь.
– Нашла. По дороге в школу, – срываясь, сказала Колкина. – Хотите верьте, хотите, нет, но я действительно нашла ее. Возле мастерских.
Она сняла платок и запальчиво обратилась к присутствующим:
– Я должна была пройти мимо? Соврать? Или поднять с земли брошку и подбросить потом?
– Успокойтесь, – серьезно произнесла Светлана Антоновна. – Вы все сделали правильно. Никто ни в чем вас не подозревает.
– Зачем вы меня обманываете? – тихо воскликнула Колкина. – Вы ведь учите детей говорить правду? Зачем же сами лжете?
– Эх-х! – задумчиво выдохнула завуч. – Если бы мы все резали правду-матку в глаза друг другу, такое бы началось!
– Никакого обмана нет, – резко оборвала завуча Светлана Антоновна. – Еще раз повторяю, что… Спасибо вам! Благодарю вас, э-э, Колкина!
Она энергично пожала руку раскрасневшейся уборщице, и та заплакала. Все переполошились, настолько удивительно было видеть ее растерянную, нуждающуюся в поддержке.
– Ничего! Не берите в голову! Мы вас так уважаем!
Колкина неожиданно отняла ладони от лица и горько улыбнулась:
– Чтобы услышать добрые слова, вам следовало прежде насладиться моим унижением?
– Вы что? Да нет же! Не…
– Знаю я, знаю, – плача, выдавила Колкина.
Светлана Антоновна обняла за плечи Колкину:
– Будет, будет. Но ты все же поплачь, поплачь, сестричка, полегчает.
Колкина мгновенно выпрямилась и, вынув из кармана кофты носовой платок, вытерла лицо.
– Извините, – сухо обратилась она к учителям. – Распустилась. Звонок подавать, Татьяна Николаевна?
– Давно пора.
После уроков дети ходили маршем вокруг школы. Ать-два! Запланированное мероприятие в духе традиционной «Зарницы» доставило всем массу хлопот и одновременно много радости. Ученики всех возрастов с нескрываемым удовольствием топали по-солдатски ногами. У некоторых не получалось, они шли как иноходцы, чем веселили собравшихся во дворе школы зевак, учеников, так сказать, уже бывших.
– Шибче давай! – свистели они.
Ученикам, которым не давалась грамота, село помогало. Чересчур неуспевающих не ждал позор, их с нетерпением ждала черная крестьянская работа. Особой популярностью у молодых парней-антишкольников пользовалось «лошадиное дело». Так вот, не полезла в голову учеба, так нечего шпрехать – гудбай, и на ферму.
Несложно было догадаться, кто из молодцов – лошадник. На него прямо указывал сильный запах конского пота, которым пропитывался каждый миллиметр рабочей одежды «драгуна».
Лошадники поражали своей неухоженностью. Они всецело оправдывали выражение «черный от грязи». Однако их осведомленность относительно своих питомцев была достойна уважения. Они знали о вверенных им лошадях все! У кого из них какой сустав болит, кто нуждается в подкормке, кому следует передохнуть. Иногда складывалось впечатление, что парни различают лошадей даже по ржанию. Может, так и было. А может, так только казалось.
Среди лошадников имелось много подростков, тринадцатилетних, четырнадцатилетних, пятнадцатилетних. Хотя и одиннадцатилетние встречались. Ребята иногда навещали мою хатку, ферма-то располагалась под боком.
Именно они учили меня топить печку и никак не могли взять в толк, как же я, такая образованная, не умею делать столь элементарных вещей!
Лошадники не блистали воспитанием, но умели соблюдать субординацию. Ни разу никто из них не позволил себе обратиться ко мне на «ты» или проявить любое другое панибратство! Они нередко таскали мне ведрами из колодца воду. А один даже зашивал суровой нитью разъехавшуюся на моем сапоге молнию! Кстати, произошло это очень романтично. В воскресенье утром я надевала зимние (холодно уже!) сапоги и обнаружила неисправность. Что делать? Идти-то нужно. Магазин-то с беляшами ждет. Первый мой гость-лошадник, Рома, без всяких уговариваний, едва появившись в моих владениях, уже через минуту выполнял исключительно важное и ответственное дело: зашивал молнию. Причем, извините, прямо на моей ноге! Я поставила обутую ногу на табурет, а он терпеливо зашивал. И зашил! Правда, потом с сапогом мороки было. Но это – потом.
Благодаря общению с лошадниками, я узнала много интересного о лошадях вообще и о чиршинских лошадях в частности. Котлета – кобыла старая, еле ногами перебирает, «на ней даже Андрюхе, у которого руки с ногами не из того места растут, ездить доверяют». А Гусарка, красавица, словно из книжки сошедшая, серая в яблоках, оказывается, не любит пьяных. «Сашку, когда тот водки напился, так в живот лягнула, что месяц на печи больной валялся!». Фантастика! Не секрет, что лошадники, как и прочие чиршинские чернорабочие, скотники, не просыхали. Бедная Гусарка… Или ее «лошадиные воздыхатели»?
Летом лошадники с лошадьми ходили в ночное. О, сразу представляются песни и рассказы в темноте у костра, картошка, запеченная в золе. Ночное не вызывало у парней особого восторга. Они больше любили вспоминать разные казусы. Как пасли коров, одна из них сбежала, ее искали до ночи, а она пришла на заброшенный двор, нашла припрятанное там кем-то из забулдыг добро – мешок с сухарями и бутылку самогона, «все выжрала подчистую, скотина тупоголовая, бутылку откупорила и вылизала содержимое, а потом валялась пьяная, пока мы ее не отыскали; домой, чертяка, на рогах пришла, ха-ха-ха!»
Особым расположением пользовалась у ребят история про бешеную, но опять-таки, корову. Они рассказывали мне эту балладу бесчисленное количество раз!
У тетки Зинаиды Захарьиной взбесилась корова. «Пена изо рта прет, страсть! Корова на задние ноги вскакивает и башкой трясет. Рехнулась, право дело, рехнулась». Мальчишки получили приказ от своего фермерского начальства загнать корову в… Не поняла, куда именно приказали им загнать, но парни резво принялись выполнять интересное поручение. «По коням!» Что ж, с лошадьми они были на «ты», свободно могли ездить без седла, не боялись скорости и встречающихся на пути барьеров. Человек пять или шесть всадников помчались за озверевшей коровой. А она такую скорость набрала, «медведь и тот позавидовать мог бы!» Несется стремительно рогатая, а парни во всю прыть скачут вслед за ней. «Пыль столбом!» Корова, обретшая сильную интеллектуальную независимость, своевольно повернула на центральную чиршинскую улицу. Несется. А на пути – толпа людей, которую представляла собой очередь за водкой, «что выдавали по талонам в продуктовом магазине на центральной чиршинской улице». «Мы орем: «Корова бешеная! Корова бешеная! Посторонись!» Но хоть бы кто пошевелился! Как стояли, так и стоят. Их понять можно. Вдруг не достанется водки и ждать придется следующего талонного раза, который будет невесть когда? А ведь водка – дефицит дефицитов, чудодейственное средство от всех болезней. Да что там говорить, водка – это русская конвертируемая валюта! В общем, никто и ухом не повел, чтобы лошадников послушать и посторониться. Дальше – сущая ерунда. «Все стояли. Корова пронеслась – все лежат. Ха-ха-ха-ха!» Хозяйку свою, находившуюся среди стоявших за водкой граждан Зинаиду Захарьину, домашнее животное «загнало» рогами под телегу. От серьезных повреждений тетку Зинаиду спала фуфайка, которую она внутри проложила толстой овчиной. А бешеную корову мальчишки преследовали долго. Потом ее за селом взрослые уже пристрелили из охотничьего ружья и закопали где-то в безопасном месте, соблюдая положенные санитарные нормы.
Лошадники, несмотря на то, что романа со школой не сложилось, по-своему любили ее. Они обожали вспоминать, как их выгоняли с уроков и ставили им двойки. По малейшему поводу лошадные ребята неслись к школьным ребятам. Вот она, сила общения!
После того, как школьники отшагали свое в школьном дворе, учителя нетерпеливо принялись собираться по домам. У всех – семьи, у всех – хозяйство. Но удержаться от комментариев в адрес «зарнички» никто не мог удержаться.
– И все-таки я считаю несправедливым, что первое место отдали десятому классу! У них ведется военное дело. Они, по сравнению с другими, более подготовлены, – гордо выпалила Алина Тимофеевна.
– Вы не правы, – с достоинством отозвалась завуч Наталья Дмитриевна. – Строевой подготовкой на военном деле десятиклассники не занимались. Там другая программа. Они просто более ответственно подошли к внеклассному школьному мероприятию. И вот результат!
В самый разгар споров в учительскую вошла вечерняя школьная техничка по имени Зарина.
– Отпировала, – прошептал кто-то.
Зарина, угрюмая, нелюдимая женщина неопределенного возраста, выходила из запоя быстрее остальных техничек. Она ранее, несколько лет назад, успела посидеть в тюрьме, и ее уголовное прошлое откровенно пугало. Наколок у нее на руках я не замечала, но это ничего не меняло. Отдельные Заринины выпады впечатляли и настораживали. За словом в карман она никогда не лезла, умела ответить веско и попасть словом не в бровь, а в глаз. Матерными выражениями владела в совершенстве, и, не стоит сомневаться, вынудят – в морду даст обидчику. Сын Зарины, Винер, ходил в восьмой класс, и, следовательно, я имела честь учить его музыке. Проблем с мальчиком я не помню. Молчаливый. Какой-то сам по себе. Со стороны он был холоден к матери. Но нередко помогал мыть школьную лестницу.
Зарина не относилась к хрупким женщинам. Плотная. Выше среднего роста. Распухшее от вина и бессонных ночей лицо портило ее. Красно-синяя ряха со щелками вместо глаз!
Чем Зарина могла удивить, так это тем, что мыла она всегда в перчатках, потому что на ее пальцах всегда, независимо от создавшегося положения, красовался маникюр.
В ее обязанности входила уборка моего кабинета. Когда Зарина приходила хозяйничать, я, чтобы не стоять над душой, обязательно ретировалась куда-нибудь. Сказать, что она прибирала добросовестно, наверное, можно. Разводов на полу не встречалось после ее мытья. Словом, у нас с Зариной не случалось столкновений. Однако у других педагогов претензии к ней были. Я сама слышала, как дотошная Алина Тимофеевна выговаривала ей замечания, на что Зарина мрачно цедила:
– Я учту.
Скупая на слова, она и сейчас, оказавшись в учительской берлоге, больше красноречиво молчала.
– Ты что-то хотела, Зарина? – спросила Алина Тимофеевна.
Та кивнула.
– Что же?
Зарина подняла глаза и уставилась на манерную физичку.
– Я делаю заявление. Оно не носит официальный характер. Но прошу отнестись к нему серьезно.
Учителя замерли.
– Я в курсе, что случилась кража и что сударыня Колкина под подозрением.
Зарина выдохнула и вновь набрала в легкие воздуха:
– Колкина – честный человек. Я заявляю это со всей ответственностью.
Алина Тимофеевна театрально поправила гофрированный шарфик на шее.
– Так, значит, ты знаешь, Зарина, кто украл? – важно произнесла она.
– Да.
– Скажи кто, – наставительно пропела физичка.
– Нет.
– То есть? – подняла нарисованную бровь она. – Ты пойми, что люди могут подумать на тебя, если не скажешь правду.
– Не могут, – отрезала Зарина.
– Уважаемая Зарина, – мягко начала Татьяна Николаевна, – слова к делу не пришиваются.
Зарина встряхнулась:
– Это сделал ребенок. Он сам мне признался. Имя его я не назову, так как… Тюрьма еще никого не исправила. А… Я провела с ним разъяснительную беседу. Больше ничего взять он не посмеет.
– А если… – развела руками Татьяна Николаевна.
– Контролировать просто. В здание школы он не зайдет.
– А…
– Да. Пацан – лошадник.
– А…
– Девке своей подарок сделать хотел. Зарплата у них, сами знаете. И родители не помощники. Украденные деньги он истратил. Но я со своей зарплаты все до копейки отдам за него. Обещаю.
Зарина обвела взглядом учителей:
– Товарищи преподаватели! Не обижайте Колкину, прошу вас.
Алина Тимофеевна скривилась в улыбке и поинтересовалась:
– А что это ты ее так защищаешь?
– Ехидничать не надо, – заметила Зарина. – Уважать людей надо.
Она развернулась и направилась к двери. Учителя, как по команде, зашевелились, готовые вот-вот ринуться на свободу.
Зарина распахнула дверь и вдруг обернулась:
– А презирать меня за то, что сидела, не стоит.
Алина Тимофеевна снисходительно махнула рукой:
– Никто не презирает.
– Не зарекайтесь! – Зарина зло сверкнула глазами. – Не приведи господи, кому за колючей проволокой оказаться. Говорят: «Лишать свободы». Но ведь это не значит, что лишать всего! И не смотрите на меня так.
– Паранджу надевай, – прошептала ей в спину физичка.
В коридоре отчетливо прозвучало «икс, игрек и что-то еще из высшей математики».
Из школы учителя вышли организованно, дружно и все вместе. Только мы со Светланой Антоновной копались. У меня не застегивался сапог, а она никак не могла отыскать в шкафу свою вторую перчатку.
В дверь учительской постучали.
– Можно?
– Да, – отозвалась Светлана Антоновна.
Уборщица Колкина, статная и горделивая, проплыла к расписанию.
– Звонки расписаны завучем. Это правильно. Хочу только кое-что уточнить, – холодно объяснилась она с нами.
– Да пжаллста! – в один голос воскликнули мы с математичкой.
Светлана Антоновна быстро подскочила к Колкиной и обняла ее.
– Все в порядке. Это не вы. Мы теперь точно знаем, что не вы. Зарина пришла и все рассказала. Мальчишка это. Уладили конфликт уже. И милиционеру нашему я все объясню.
Колкина вдруг зашлась в рыданиях. Ее тело вздрагивало, как от ударов током. Звуки, которые неслись из ее груди, были неестественные, с животными повизгиваниями. Мы, признаться, перепугались не на шутку.
– Воды, – быстро выпалила Светлана Антоновна.
Пока я канителилась с графином, который никогда не вмещал в себя свежую жидкость, Колкина по-бабьи митинговала.
– Я ведь не железная. Не железная! Все сама. Сколько можно? Делать вид, что все хорошо, что жизнь прекрасна. А если это не так? У меня тоже что-то стучит слева. Косые взгляды, кривые толки. Да что же это такое?
И она изрыгнула дикий вопль.
– Думала, все обойдется. Наладится как-нибудь само собой. А не наладилось. Я ведь хотела его проучить. Как загулял, черт усатый, собрала детей и уехала, никому ничего не сказав, чтобы никто не знал, где я. Месть сладка, сладка. Думала, помается без нас, поймет, кто мы сеть на самом деле, в ногах валяться будет. Хотела, чтоб стыдно ему стало за безответственность свою: семья бедствует, а он развлекается. Он ведь на глазах у меня куролесил! С соседкой восемнадцатилетний шашни крутил. Я не живая разве? Та сука нос кверху задирала.
– Да какая она сука, – тихо вставила Светлана Антоновна. – Ребенок. А он, матерый волчина, играет с ней, как со щенком. Что, не знает где и что сказать?
– Сука! – выкрикнула Колкина. – Паспорт на руках. Вполне способна отвечать за себя.
Она вытерла рукавом зареванное лицо и покачала головой:
– Это мне в назидание. Искупление! Я должна была…
Светлана Антоновна погладила ее по голове, как маленькую:
– Никто никому ничего не должен.
– Должен, – горько отозвалась Колкина. – Агнесса Витальевна, бывшая классная моего Вадика, говорила, что Вадик очень скучает по отцу. Я, услышав это, так отчехвостила Агнессочку. Чтоб не в свое дело не лезла. А нет, по-видимому, чужого-то дела. Вадик никогда теперь с отцом не встретится. В аварию черт мой усатый попал.
Колкина замолчала. Она вновь взяла себя в руки и приняла уверенный вид.
– Молодая ты, – с сожалением сказала она мне, – вся жизнь впереди.
Светлана Антоновна вновь вспомнила про перчатку и принялась копошиться в шкафу. Мы с Колкиной тупо смотрели друг на друга.
– Винер! – послышался из коридора голос Зарины.
– Мама, чего орешь?
– Я не ору, а разговариваю. Веник куда положил?
– На месте.
– Не нашла.
– Поищи.
– Матери грубить?
– Мам, я задачи по физике не решил, а ты с веником пристаешь.
– Ты и по алгебре не решил.
– Решил!
– Я смотрела, Винер. Квадратные уравнения – это нетрудно. Но ты все, абсолютно все решил неправильно. То есть домашнее задание по алгебре выполненным считаться не может.
– Исправишь же дома.
– Я-то исправлю.
Зарина еще минуту пререкалась с сыном. Потом голоса стихли, и в школе воцарилась гробовая тишина.
– Нашла! – радостно воскликнула Светлана Антоновна и поспешно натянула на руку пропажу. Колкина решительно поднялась. Я последовала за ней.
– Сейчас Галина придет, – спокойно поставила она нас в известность. – Надо помочь ей картошки начистить. В меню завтра на второе – жаркое. А на первое – сюрприз. Вот придете утром в школу, сразу поймете какой. Извините, я занята. Дела. До свидания.
«СУП-ХАРЧО»
Назавтра в столовой завораживающе пахло чесноком. Известно, что чеснок отпугивает вампиров. А раз так, то суп-харчо, периодически подаваемый к учительскому столу, выполняет еще одну миссию, помимо обыкновенного насыщения.
Вполне вероятно, что рецептов чудодейственного супа существует много. Но Галина, шеф-повариха школьной столовой, знала всего один. Вернее, ей нужна только одна деталь, чтобы превратить обычный, ничем не примечательный супец в острое блюдо с сумасшедшим запахом и любопытным довеском к названию – «харчо». Деталь эта, почти как сорняк, растет летом на каждом уважающем себя чиршинском огороде и именуется, как вы уже изволили догадаться, чесноком! Покрошил его в желто-коричневый бульон, перемешал с расплывшейся вермишелькой и кубиками сладкой картошки, и все – мир перевернулся. Был суп крестьянский – стал харчо; стояли у раздаточного стола просто школьники – теперь стоят школьники с дергающимися носами; носился по школе гвалт «а-а-а» – теперь носится «ха-а-арр».
Харчо полагалось исключительно совершеннолетним, взрослым представителям школьного мира, именно их толоконные желудки способны были переварить пламенную жижу. Дети довольствовались запахами и в связи с этим возмущались вопиющей дискриминацией!
– Ну, плесни-и-ите поварешку! – приходилось слышать иногда детский писк.
– Не полагатца! Вы, ребенки, диетчики, – громогласно парировала Галина, в лице которой рынок потерял очень много.
Учителя шли на запах чеснока, как загипнотизированные.
– Харчей! – твердо заявлял Игнатий Африканович у раздаточного стола и для острастки даже чуть хлопал иногда кулачком.
Галина, бой-баба, румяная и толстомясая, важно наливала ему в тарелку волшебного варева, страшно гордясь собственным произведением поварского искусства. В харчевой день она чувствовала себя пупом земли! Увы, так мало требуется для человеческого счастья – какой-то дерущий рот зубчик растения, открытого языческими вещунами тысячу лет назад!
Но школьные модницы хоть и раздували ноздри, а заказ на харчо не делали.
– Запах!
Да уж, запах после этого супчика ничем потом «не задушишь, не убьешь».
Я тотчас же по приезду в Чирши была отсортирована местным населением (о чем сообщило сарафанное радио) к категории школьных модниц.
И вот, «видит око, да зуб неймет». Харчо в школе я никогда не ела.
Хозяйство дома вела хиленько. Каши, овощные рагу, которым обучила меня бабушка, готовила, как полагается. Но больше одной тарелки не съедала. Остальное с воодушевлением доедал Шарик, большущая немецкая овчарка, живущая у соседей.
Шарик вырос полным идиотом! Развращенный потаканиями, безалаберный пес. Если представить царя Петра первого, суетящегося, постоянно глупо улыбающегося, услужливого, всего в мелких ужимках, старающегося всем угодить, то это вы представляете себе сущность Шарика.
Я готовила, а почти все съедал Шарик, волкодавчик с дебильными мозгами и жутким аппетитом. Потом мне эта бодяга надоела, и я успешно столовалась в школе.
– Плеснуть поварешку? – задорно крикнула, едва завидев меня в столовой, Галина. Я улыбнулась и замотала головой.
– Будя! – заорала она. – Че, не сразу ж опосля харчей целоваться будешь!
Багровый румянец бархатом лег на мое лицо. А Галина продолжала орать во все горло, ученики никогда помехой ей не были.
– Так и будешь ходить без горячего, не жрамши? Будя выпендриваться. Вот, в миску харчей тебе плескану, ты на полку у себя в кабинете поставь. Вечером съешь.
И без лишних разговоров она протянула мне железную миску, до краев наполненную супом.
– Горячо, – промямлила я.
– Бери, бери! – гаркнула Галина. – Одна горячесть другую горячесть не боится.
Я покорилась воле мятежной поварихи и обреченно, на глазах у учеников, медленно, чтобы не пролить, потащила миску в кабинет. Навстречу мне попадались учителя, с которыми я доброденькалась мимоходом, не поднимая глаз, так как все мое внимание было сосредоточено в центр противовампирного снадобья.
Звонок своим криком вынул из меня душу.
– О, господи!
Миску я спрятала в шкаф, быстро соорудив закрывающую ее от посторонних взоров баррикадку из нот. Но от глаз-то спрятать можно, а вот от носа – шиш!
– Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, – тоненько пропел шестиклассник Васька Семенов, когда едва начался урок. Класс быстро подхватил:
– Ах, мой милый Августин…
Напрасно я пыталась переключить внимание на тему урока – «Творчество Жоржа Бизе». Творчество Андерсена интересовало их куда больше. Напрасно ждала, чтобы ребята принюхались и не замечали постороннего запаха.
– Интересно, где волшебный горшочек, который рассказывает, что сегодня будет на обед? – хитро сощурила глаза Ирочка Трушкина, отличница и язва отменная.
– Ой-е-ой, какие мы грамотные! – проворчала я. – Лучше спроси, за сколько поцелуев он мне достался?
– За сколько?..
И когда только я постарею? Чтоб от моей солидности у некоторых дыхание в зобу сперло!!! Молодой учитель в школе – это наказанье, право. Ну, никто в серьез не воспринимает! Шутки и прибаутки. Работать в школе молодому учителю – каторга! Как дисциплину держать? А без дисциплины нет знаний.
Первые четыре урока в день под эгидой «Харчо» я с уверенностью могу назвать благополучными. Поэтому то, что случилось на пятом, подтверждает истину: «Все познается в сравнении».
В середине пятого урока, на песне «Во лузях» пятиклассник Димка Козин вдруг перекричал нестройный хор:
– Фига ли!
Он буквально взлетел на подоконник, опрокинув горшок с геранью, и завизжал истерично:
– Пжар-р! Пжа-а-ар!!!
Дети повскакали со стульев и прилипли к окну.
– Шифер трещит, даже здесь слышно.
– Чей дом-то?
– Мазаевых, вроде.
– Точно, Мазаевых.
Я попыталась их утихомирить, нечего глазеть и нечего придумывать. Мусор жгут!
– Вы это, че? – вылупился на меня Димка. – Дом же горит. Не видите, что ли?
– Да дым это просто.
– А! – Димка махнул рукой и выбежал их класса.
Ребята помчались за ним.
– Куда? Куда? – кудахтала я, порываясь удержать хотя бы одного. Да куда там!
Я недоуменно вышла в коридор. Вокруг люди, маленькие и большие, бежали стремглав вниз. Туда, где горит! Как говорится, «все побежали, и я побежал».
Возле дымящегося дома толпилась почти вся школа в полном составе.
– Вещи выноси!
– Да какие вещи… Даже скотину вывести не успели. Две свиньи с коровой дуба дали. Как солома, дом вспыхнул!
– Воды! Тлеет еще.
– Эй, мелкотня, а ну, становись! Передавай ведра по одному! Татьяна Николаевна, да постройте же их! Алина Тимофеевна, вот этих двоих подальше, прямо к самому колодцу поставьте. Начинай!
– Врача!
– Кто может шприц в руках держать? Мазаевская мамаша с фермы притопала.
– Музыкантша! Не мешайся под ногами. Не умеешь ты ведра подавать. Агнесса тоже нерасторопная была.
Обиженная, я вернулась в школу. Дети и то, оказывается, полезнее на пожаре, чем я. Ишь, «не мешайся»! Командир нашелся, тоже мне. Самому лет двадцать, наверное. Механик, а профессионального пожарного из себя строит.
В учительской дверь была распахнута. Я хотела войти, но дорогу мне преградил Димка Козин. И когда это он успел в школу прибежать? Когда я уходила с пожара, он ведь воду подавал!
– Посторонись!
Это он мне? Вот наглец!
Димка, от горшка два вершка, уцепился за массивный стол завуча Натальи Дмитриевны, приподнял его, кряхтя, и поставил аккурат поперек входа в учительскую. Сам уселся за столом на новеньком завуческом стуле и торжественно произнес:
– Готово!
Тотчас же на столе появилось старое лоскутное одеяло, которое притащил Димкин приятель Саша Соломин.
– Вот, – сказал он, запыхавшись. – Бабка дала.
– Сойдет, – серьезно сказал Димка и положил одеяло под стол.
– Туфли!
Аня Попова из шестого класса, улыбаясь, водрузила на стол пинетки. Димка секунду молчал, потом предположил:
– Чокнулась?
– Почему? – удивилась Аня.
– Ты че принесла?
– Туфли.
– Так это. Они младенечные ведь! У Мазаевых же нет грудничков. Большая уже Попова, в шестой класс ходишь, а соображенье у тебя, как у первоклассницы.
Тогда Аня принялась доходчиво объяснять.
– Я принесла то, что мы можем дать. И не ерунду какую-нибудь! В позатом году Гузелька Азарова приносила для Улановых чепчики. Они взяли с радостью. А у них тоже грудничков не было. Сказали, что продадут чепчики, потому как у них все-все сгорело, и деньги, ужас, как нужны были.
Димка пожал плечами и разрешил:
– Ладно. Оставляй. Продадут, так продадут.
Он неожиданно вскинул голову:
– А не продадут, так я скажу Мазаевым, что это Попова, пятерочница, додумалась детскую обувку взрослым людям принести.
– А я скажу тогда, – сузила глаза Аня, – всем-всем расскажу, что ты поцеловал меня. Ну, летом, на сенокосе.
– Ну! – качнул головой Димка. – Поцеловал. А тебя убыло, что ли?
– Дурак!
Уже через час стол был завален самыми разными вещами: от кухонной посуды, одежды, обуви – до пионерских значков и прошлогодних журналов.
Люди шли в школу нескончаемым потоком.
Я тоже сбегала к себе в хибару, взяла платье, какую-то кофтенку и притащила Димке. Он внимательно осмотрел мои вещи и, наконец, вынес вердикт:
– Пойдет.
Как я обрадовалась! «Пойдет»! Урр-а-а! И тут же осеклась. В школу ввели под руки Рината Мазаева из шестого «а».
Когда случился пожар, шестой «а» находился в соседней поселковой школе-восьмилетке на соревнованиях. Соревнования выиграли.
Рината учителя привели в столовую и бережно усадили за стол. Мальчик не плакал. Он настолько был потрясен произошедшим, что «спасительно» оцепенел на некоторое время.
– Галя! – шепотом позвала Алина Тимофеевна.
Галина, маячившая в «столовом окне», утвердительно моргнула глазами, что поняла все, и появилась из-за раздаточного стола с двумя огромными тарелками в обеих руках. Рыба, колбаса, котлеты.
– Я тебе сейчас харчей дам! – Галина погладила Рината по голове и скрылась на кухне. Как иллюзионист, она в мгновение ока, как бы из воздуха появилась, представ перед мальчиком с тарелкой супа.
Ринат покачал головой.
– Ешь! – прошептала Галина. – Это же харчо!
Она взяла ложку и вложила ее в руки Ринату.
– Ешь.
Ринат не смотрел на стоявших рядом учителей и старшеклассников. Словно полностью погрузился в себя и ничего не слышал и не чувствовал.
– Давай, заинька, – запела Галина. – За ма-а-му, за па-а-пу. Вот у-умница!
Ринат проглатывал одну ложку супа за другой.
– Наладится, все наладится, – твердила Галина. – Верь мне, уж я знаю.
– Вкусное какое… харчо, – проворил Ринат и заплакал.
Следующий день отвременил так, словно ничего особенного и не произошло. Но вещи для погорельцев люди продолжали приносить. Их складывали в специальный пакет в учительской.
В школу я прибежала, не успев позавтракать. Отпела первый урок с первоклашками и тут вспомнила о спрятанном в шкафу супе. Вчера я про него совсем забыла. Кстати, специфический запашок сегодня совсем не чувствовался. Выветрился, видимо, за ночь.
У меня заурчало в животе. Я открыла шкаф, отодвинула ноты. Тарелка. Чистейшая!
Понятно.
Вчера я оставила Зарине ключ от кабинета в укромном местечке – над дверью. Она, увидев столпотворение возле учительской, сама предложила подобный ход, чтобы не мешаться. Я охотно согласилась. Вымыв пол, Зарина оставила ключ, как договаривались, над дверью. Утром я без проблем попала в кабинет.
Харчо оказался универсальным: и на холодную закуску сгодился!
После уроков, загодя, мы с ребятами готовились к Новому году. Как я люблю его. Как люблю я его!!! Волнующего, единственного и неповторимого.
За елкой поедут в лес на тракторе, обязательно напрошусь! Вдруг медведя увижу? Или волка. Их, говорят, много в чиршинском крае.
Хочу волчью шубу!
Я так размечталась, что не заметила, как вновь оказалась «последним из Могикан». Уже полдесятого. Прежняя картина: школа и я!
– Для вас, домовые и привидения, исполняю этот вальс!
Я взяла аккорд.
– Извините, нечистые. Техника у меня слабовата. Но на славу Рихтера я уже не претендую, так что ладно. Я исполню другой вальс! Полегче.
И мои руки принялись бегать по клавишам. Иногда я закрывала глаза и представляла себя на сцене большого зала Московской консерватории и, полагаю, тогда играла воодушевленнее (и чище)!
Вальсок отзвуками пронесся по пустынным коридорам и послушно смолк. Крышка пианино, как крышка гроба, бухнула вниз. «У-у-у!» – тотчас откликнулись струны пианино.
– Ладно, – примирительно погладила я своего боевого коня, встала и потянулась. А печка не топлена. И воды мало. Опять до часу возиться буду, светящимися окнами непрошенных гостей звать. Пора домой. Я щелкнула выключателем и подошла к окну. Умиротворение затуманило глаза. Слезы радости. Тихо как. Чиршинские дома огоньками окошек играют. Красиво. Похоже на иллюминацию.
Я вздохнула, прошла и вновь села за пианино. Музыка тишины. О, скажу завтра девятиклассникам: «Я слушала вчера музыку тишины». Таня обязательно прокомментирует мою сентиментальность. Почему сентиментальность? Реальность. Я сижу, слушаю… Шорох. Я вспомнила, что открыла нараспашку дверь кабинета, когда собралась полностью ретироваться домой. Шорох!
– Кто здесь?
Мой голос звучал с неподражаемой тревогой.
– Я, — раздалось из темноты.
Усилием воли пришлось напрягать глаза и вглядываться в темный угол кабинета.
– Кто «я»?
Фигура зашевелилась, заставив меня вздрогнуть по-настоящему.
– Я, Слава.
– Как ты сюда попал? Двери школы я закрыла изнутри.
– Через чердак, — прозвучало в ответ.
– Что?
Я еще не решалась подойти ближе. Хотя отчетливо виднелся детский силуэт, чувство страха не покидало.
– Что ты делал на чердаке?
– Сидел.
– Что?
– Ну, сидел. Иногда лежал, когда лежать хотелось.
Мальчик стоял передо мной как истукан. А я продолжала вести допрос.
– Зачем ты залез на школьный чердак?
Было видно в темноте, как он пожал плечами.
– Музыка. Слушал.
– Ты любишь музыку?
– Да.
Сказал он это так просто, что мои предварительные опасения, как рукой сняло. Нет-нет, он никакой не бандит!
Мальчик равнодушно спросил:
– Вы за директором побежите?
Я хотела сказать, что обязательно побегу, но вылетело:
– Нет.
– Спасибо.
– Пожалуйста.
Мы стояли друг против друга, не решаясь приблизиться. Я чувствовала, что мальчик тоже побаивается меня.
– Вы идите домой, – сказал Слава. – Я вас провожу. Вы боитесь темноты, а я нет. За школу не беспокойтесь. Я послежу. Ничего не будет. Ничего плохого я не сделаю.
«АМОРАЛЬНОЕ ПОВЕДЕНИЕ»
В феврале вся школа готовилась к ежегодному вечеру-встрече выпускников. Самые первые выпускники разменяли уже шестой десяток.
Чиршане с гордостью произносили: «У нас школа – старая!» Это значит, сложились учительские традиции и даже династии, появилось то, что проверено временем, и я не знаю точно, каким именно словом обозначить его, но что-то незыблемое, настоящее, вечное.
В учительской теперь появился повод вспомнить прежнее деревянное здание школы и коллегу-фронтовика Евграфа Филипповича.
— Стихи писал! – воскликнула Светлана Антоновна. – Песни сочинял!
— Ага! – подхватила Алина Тимофеевна. – Помню! Сочинит и нам на уроке поет.
— Смешно пел. Тоненько так, как девушка.
— Мы с подружкой, помню, что-то писали на уроке, — улыбнулась Алина Тимофеевна, — и я на парту чернила пролила. Нечаянно, конечно. А Евграф Филиппович как подскочит, да как начнет ругаться! Я перепугалась! Он отчистил меня, нужно, дескать, слушать, а не писать, ты не дисциплинированная, говорит! До слез меня довел. А потом стихотворение обо мне написал, «Озорница» называется.
Зульфия Наилевна, уже давно вышедшая на пенсию и пребывающая в школе в качестве воспитателя группы продленного дня, быстро завелась с пол-оборота:
— Печку топили. Голландку. Хорошая печка в школе была, ладная. Дрова у нас, помню, закончились. А мороз на улице! Ребята поленья из дома приносили. Так и перезимовали.
Она грузно встала, подошла к расписанию, надела очки и впилась глазами в великую школьную таблицу. Потом прошаркала обратно и, кряхтя, впихнула себя за учительский стол.
— Антонина, бабка Сережки Груздева, стекла в старой школе повыбивала однажды, — сказала Зульфия Наилевна. — Март месяц, снег еще раздумывает, таять ему или нет, а у нас окна по-летнему распахнуты.
— Чего это она? – удивилась Светлана Антоновна. – Спокойная, вроде, женщина.
— У нас, когда дров-то не было, — вздохнула Зульфия Наилевна, — и бумагой ненужной топили. И раньше, конечно, отслужившие газетные вырезки сжигали, как мусор. Но в холода это стало необходимостью. Так и объявляли ребятам: приносим ненужную бумагу. Ну и принесла одна.
— Дочка Антонинина, Зинка? – спросила Алина Тимофеевна.
— Она.
— Документы! – вздохнула Светлана Антоновна.
— Нет. Хуже, — Зульфия Наилевна сняла очки и потерла глаза. – Письма отца и похоронки на него, деда и дядьев.
Учителя ахнули.
— А школа здесь при чем? – спросила я.
— Недоглядели, — недовольно проворчала Светлана Антоновна.
Зульфия Наилевна нехотя продолжала рассказывать:
— Надо смотреть за детьми, правильно. Но не буду же я читать чужие письма?
— Правильно, правильно, — закивали учителя.
— Зина треугольнички развернула, прежде чем в печь кинуть, я это видела. Но не маленькая девочка была, десять лет! Зина глазами пробежалась по листочкам. Откуда я знаю, что в них и что, вообще, у них в семье происходит? Деревня, и оно, конечно, всех видно насквозь, но в душу, все равно, не заглянешь! Может, мать дала ей задание, сжечь письма.
— Вдруг от любовницы они? – вскинула голову школьная фельдшерица.
— Да ну! — с досадой махнула рукой Зульфия Наилевна. – У вас одно на уме.
Она поворочалась на стуле, устроив поудобнее свой роскошный, свисающий зад.
— Зинке, думаете, не попало? Неделю сидеть не могла. Потом спрашиваю ее: «Зачем же ты, девонька, такую беду сделала?» А она мне говорит: «Не нужны нам эти письма с похоронками. Мама, когда читает, плачет и плачет. Не хочу, чтобы мама плакала».
— Вот ведь как! – тихо воскликнула Светлана Антоновна.
— А Антонина как бы помешалась, что ли. Орет, ногами топает! И никак не могла я ей разъяснить, почему я не прочитала те письма, почему, вообще, нельзя чужие письма и дневники читать. Втолковывала ей, но бесполезно. Теперь я взяла за правило, что прежде чем что-либо выкинуть, сжечь…
— Утопить, — вставила Алина Тимофеевна.
— Утопить! – не моргнув глазом, продолжила Зульфия Наилевна. – Всегда внимательно изучаю.
— Правильно, — тихо откликнулись учителя.
Для вечера-встречи заказали в сельском кафе заварные пирожные – профитроли со сливочным кремом внутри.
В кафе с заказами обращались часто. По укоренившемуся обычаю учителя свой день рождения отмечали большими пирогами с капустой (всеобщий любимец!), с мясом и картошкой, реже заказывали с повидлом.
Печево с праздничной помпой несли из кафе в школу и буднично съедали в учительской. Появилась примета: если видишь в учительской пирог на столе – значит, у кого-то из педагогов – именины, и, значит, кто-то чуть-чуть постарел. Зульфия Наилевна заявила однажды: «Старость – это подготовка к новой жизни». Что ж, хлебнем чайку за новую жизнь! Будем жить!!!
К долгожданному вечеру лично на меня была возложена ответственность, подготовить с ребятами праздничный концерт «Здравствуй, выпускник!» Я, как всегда, переборщила, относясь слишком серьезно к некоторым очень несерьезным вещам.
— Ну, что вы опять плачете? – утешал меня невозмутимый Илья Сергеевич.
Плакса я, как выяснилось, просто супер! (Извини, о, великий русский язык!)
Мальчишки-солисты шалили и петь не хотели. А песня им досталась красивая, и сами ребята, между прочим, тоже не на помойке себя нашли. Но ребячьи остроты! Боже, как они мешали! И в первую очередь мне. Я так хохотала, когда парни выкидывали очередной фокус! До слез. Да, такая я: и радость и горе (и чепуху) обильно смачиваю слезами.
Поменяли песню. Пионерско-комсомольское прошлое неотступно шло по пятам. И из моей неостывшей памяти выскакивали беспокойные барабанщики, трубачи, горнисты, капитаны.
— В флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса! – с жаром разучивали мальчишки.
Правда, дальше слова носили отпечаток взрослой жизни.
Пьем за яростных, за непокорных,
За презревших грошевый уют!
В флибустьерском дальнем синем море
Люди Флинта песенки поют!
И это выучили. Ничего, взросление не за горами. Только бы на сцене не забыли ничего!
— А я не пойду на вечер, — лениво промямлил школьный кочегар дядя Петя, специально зашедший в учительскую, чтобы сделать это заявление. Недавно ему попало от директора за низкий КПД на рабочем месте, который сильно отразился на школьной артиллерии – ребристых чугунных батареях, похолодевших, как мертвецы. Похоже, дядя Петя обиделся.
— Почему вы не пойдете? – дежурно поинтересовалась завуч.
— Не хочу.
Ответ выглядел исчерпывающим, и диалог в дальнейшем не имел смысла быть продолженным. Но дядя Петя, помолчав, принялся вдаваться в пояснения:
— Надоели. Мы все надоели друг другу.
В учительской его слова не нашли отклика.
— Видимся с одноклассниками каждый день.
Педагоги шуршали тетрадями.
— Еще специально в школу приходить, чтобы посмотреть на те же рожи.
— Подбирайте выражения, Петр Аркадьевич, — заметила завуч.
— Ну, морды, — удовлетворенно хмыкнул кочегар.
— Петр Аркадьевич, здесь учебное заведение, а не подворотня.
— Ага, — заулыбался дядя Петя.
— Воля ваша, не приходите на вечер, — равнодушно выдала я.
Что с ним стало! Надо было видеть! Дядя Петя готов был выпрыгнуть из штанишек, чтобы доказать мне, как я была не права.
— Мое дело! – кричал дядя Петя. – Хочу и приду.
— Приходите, — недоуменно разрешила я.
— А не захочу и не приду!
Дальше он темпераментно объяснил, кто есть кто, и что высокое звание «чиршанин» следует еще заслужить, а мое место – «в пианине».
Дядю Петю насилу успокоили, убедив с горем пополам, что никто не покушается на его права. Ему принесли воды, а потом дали выпить валерианки.
Меня завуч Светлана Дмитриевна завела на второй этаж в кабинет физики, где на первых партах лежала целая кипа бумаг.
— Разобрать надо.
Я кивнула, шмыгнув носом. Она протянула мне платок.
— В этом кабинете индивидуальные поздравления от выпускников будут. Генеральная уборка, как салют и знак уважения. Прежде чем выбросить бумаги…
— Я помню, помню.
— Хорошо. И держите хвост пистолетом!
— Да я…
— Не доказывайте то, что не нуждается в доказательствах.
— Да он…
— Вы знаете, Пушкин считал Чацкого дураком, так как Чацкий пытался что-то доказать Фамусову.
— А…
— Много работы. Столько бумаг за столько лет скопилось. Сто лет не разбирали! Все, что не найдут – сюда, пригодится на всякий случай. Встроенные шкафы в лаборантской, как маленькие комнатки. Вместительные! Но хлам не нужен. Помощь нужна?
— Нет.
Я, как тургеневская девушка, грустно опустила глаза. И, как ленивица из сказки «Морозко», с тоской взглянула на бумажную гору.
Глаза боятся, а руки делают.
Мои руки делали сначала медленно, а потом к ним подключился интерес. Забавные стенгазеты, унылые отчеты, черновики сочинений. «Все смешалось в доме Облонских».
Общая тетрадь в серой капроновой обложке упала мне на ногу, когда я пытала вытащить из груды макулатуры склеенного цветного человечка. Его я собиралась повесить на стену в родной хибаре.
Бамс! Я подняла тетрадь, полистала и бросила ее в сложенную кучку отсортированного мусора. Кучка не имела крепкого основания и сломалась. Пришлось сооружать ее заново.
Вообще, у меня нет опыта работы с мусором, так что, не обессудьте, господа.
У серой тетради обложка деформировалась от влаги, забугрилась и стала доставлять много хлопот. Все, что ни положу на эту обложку, падает! У меня даже возникло желание выбросить ее, зловредную, в окно! Но нельзя же засорять школьную территорию. «Аморально!» — припадая на «о», говорила нам в школе (в детстве, то есть), наша классная руководительница, когда мы рвали тетрадки на мелкие кусочки и, подобно конфетти, выбрасывали их за окно.
У Ленина была синяя тетрадь, а у меня в руках – «крысная».
Я открыла ее на первой странице, желтой и пыльной.
«Дрянь, дрянь, дрянь! Мне стыдно, но я повторяю: дрянь. Если я молодой специалист, значит, полный ноль? Нет. Я не ноль. Я – молодой специалист. И без моего разрешения не может…»
Дальше неразборчиво написано. И непонятно, что именно не может некто, который дрянь. Пропущено две строки. А потом опять всплеск.
«Второй день я мысленно таскаю ее за волосы и получаю от этого удовольствие. Страшно, но это правда. Мы должны, пусть не всегда, но хотя бы иногда, говорить правду».
Регулярно я буду видеть в дальнейшем острую человеческую потребность – исповедоваться. Не просто сказать, непременно записать надо!
Говорят, слово не воробей, вылетит – не поймаешь. Но пригвожденное слово, поверьте, может создать проблем не меньше. Факт есть факт.
Эпистолярный жанр – бессмертный.
Человек выливает на бумагу душу, чтобы быть услышанным. Когда произносят: «Пишу для себя», следует понимать: «я» – это все мы. И немудрено, что очень часто в современной прозе фигурируют записи прошлого: дневники, письма. Сама действительность дает повод для повторения сюжета и художественных приемов.
«Она опять пристает ко мне! Что я ей сделала? Она унижает меня при всем коллективе и при детях! Есть ли какой-нибудь способ с ней бороться? Почему я не мужчина? Так и врезала бы ей между глаз!
Она на педсовете вновь обратилась ко мне на «ты». Я поправила ее, а она: «Как сказала, так и сказала!» Где справедливость? Я молчу. Интеллигент – это размазня? Он тоже должен постоять за себя. Но как сделать это достойно? Я была уверена, что закончу институт и приду в школу, где всегда культура на высоте. И? Мне не говорят в лицо нецензурных слов, не нападают с ножом, однако мое самолюбие ущемляют иным способом, интеллигентным.
Бедная моя тетрадка, терпишь мои выпады. Надо попросить у тебя прощения, потому что опять мне плохо. Плакать я не умею. А самообладание до добра не доводит. Спасибо, что есть еще на свете бессловесная бумага. Ты, наверное, равнодушная, поэтому терпишь? Но не волнуйся, тебе удастся доставить мне страдание, когда кончатся твои листы или когда они пропадут без моего ведома».
Хлопок – и тетрадь полетела в мусор. Ойй! Разве можно?..
Выхожу из школы и вижу: он стоит. Молодой, лет двадцать семь, наверное, а уже родитель. Жалко, что я предметник, не начальные классы веду. А директор – дура!
Я открыла журнал второго «а» и нашла рабочий номер телефона. Позвонить или не позвонить? Если позвонить, то что сказать? Я принципиально не вру. Но я хочу ему позвонить!
Я позвонила, а когда услышала его голос, сначала хотела бросить трубку, но потом сказала себе: я не размазня, и прошептала в трубку правду: «Вы мне очень понравились». И все!
Я целую неделю звонила ему каждый день и говорила глупости. Встретимся, и он не поверит, что в институте у меня по истории партии была пятерка. Между прочим, пятерка у единственной в группе! Нет, я не буду ему больше звонить. Девушку украшает гордость. Мужчины сами должны назначать встречи дамам, и не станем нарушать сложившиеся традиции.
Что сегодня было! Как я выжила сегодня, мамочки? Пришел в школу милиционер. Сначала я думала, что кто-то из моих ребят что-то натворил. А он мне: «Вы не звонили целую неделю. Я начал волноваться». У меня ноги подкосились. С моей внимательностью и так вляпаться! Я ошиблась и позвонила не туда, и несколько дней упорно звонила не туда, куда следовало. И голос перепутала. Не он это! Нет, это он. Но я-то влюбилась в другого. Говорю: «Не приходите сюда». А он мне: «У меня же здесь дочь учится. Я, все равно, приду». Говорю: «Не волнуйтесь, звонков больше не будет. Я не шалава». Он строго сказал: «Шалава тут ни при чем. Я сам вам позвоню».
Я набралась смелости и заявила: «Не смейте мне звонить. Семейный человек, а такими вещами занимаетесь». Он ничего не ответил, развернулся и ушел.
Он подкараулил меня возле школы и подарил три гвоздики. Где достал? Сегодня уже не такой строгий, помягче. Но лучше бы он все же совсем не приходил. Мне стыдно и неловко.
Диреторша, дурочка, все четыре урока у меня сидела и делала записи в своем еженедельнике. После в приказном порядке: «Конспекты – мне на стол». А я весь вечер и полночи была страшно занята. Нет у меня конспектов. Директорша, бестолковка, вызвала меня к себе в кабинет и прорабатывала. Потом завучиху позвала, так как пилить подчиненных – ее прямая обязанность. Пели обе на два голоса: «Каждый советский педагог должен писать конспекты уроков». И так знаю. Но мне некогда!
Впервые попробовала водки. Он мне сказал: «Со мной не страшно, пей. Расслабляться тоже надо уметь. Выпить не вредно, напиваться не стоит». Гадость! Это была первая и последняя рюмка, клянусь.
Так домой захотелось! В каникулы думала взять отпуск за свой счет и съездить к маме, но как же я уеду?
Ходили в кафе.
Цветы подарил.
Директор, бедная женщинка, совсем не дает мне проходу, делает и делает замечания. Я ее понимаю, надо же на ком-то отрываться. Хорошо, что он не ее муж. И, слава богу, что она, вообще, замужем!
Пишу формулы на доске, а рука трясется. Обернусь – Иринка смотрит, а глаза у нее точь-в-точь отцовские. Кажется, что не она, а он на меня смотрит. Даже не знаю, хорошо это или плохо, что Сашка заболела и я вместо нее в пятом «в» уроки веду. Я взяла у Ирины дневник, открыла последнюю страницу и увидела: «Второе февраля. Семнадцать тридцать. Там же». Я тоже карандашом едва заметно приписала рядом: «Да» и отдала Ирине дневник.
Было общешкольное родительское собрание. Захожу в учительскую, а там, на вешалке, его шинель висит. Я так обрадовалась! Как я его люблю. Как люблю я его! Не понимаю пар, которые живут друг с другом десятилетиями, бок о бок, как попугаи-неразлучники. Надоедают же друг другу до чертиков! Вокруг одна бытовуха, и это называется семейной жизнью, к которой все так стремятся. Что-то не продумано наверху. Любовь уходит. А когда уходит любовь, чем заполняется ее место? Я совсем не хочу, чтобы супруг видел меня нечесаной, в домашнем арестанском халате. Я хочу, чтоб сердце выпрыгивало и дыхание перехватывало, когда…
Директор вызывала меня на ковер. Она вчера застала меня на месте преступления, когда я украшала шинель мишурой, оставшейся от Нового года. «Нехорошо! Некрасиво!» Шуток не понимает.
Просто удивительно: тетрадь нашлась. Я уж думала ее давно в унитаз спустили, но, очевидно, решили, что завуч не пролезет. И напрасно, потому что такая пролезет везде! Оглядываюсь назад и поражаюсь собственной глупости. Где был мой ум? Повторяю: где был мой ум?
Я ждала его каждую субботу. Глаза утром открываю и просто жду. Когда я жду, ничего делать не могу. Чаю купила – для него. Вырезку свиную достала – для него. Никто не знает, о чем я думаю у кастрюль и детского горшка. Думается само собой. Не прикладываю никаких усилий. Сознанием можно уходить в бесконечность. Думаю, а в груди болит. И боль такая сладкая!
А мне все сочувствуют. Это я им сочувствую! Живут, как в курятнике, хлопочут, квохчут. Летать не могут и от этого не страдают! Разговор, дальше, как тесто поставить и машину отремонтировать, не идут. Больше всего меня поражает, что это убожество их устраивает. Домашние ничтожества. Ой, чего это я написала? Точно, с умом что-то».
Это что еще такое? Дальше шло многократно повторяемое слово «немес». Я попробовала посчитать, сколько раз оно повторяется, но быстро сбилась. Вот ведь, не лень писать было! Хоть бы ошибку исправила: «немец», а то какая-то ерунда получается. Впрочем, с немцем тоже ничего непонятно.
О, а на последней странице нет немца.
«Опять нашлась! Здравствуй, мой антиквариат. Я бы написала, да писать нечего. Неправильно я жила. Теперь убедилась: счастье – в детях. Не понимала раньше. Кто бы мне сделал промывку памяти, чтобы не так стыдно перед людьми было. Помню, Лариса с подругой столкнулись со мной в магазине. Сначала одна подлетает и – по щекам мне, по щекам. Потом другая. Затем вновь Лариса. А я стою, терплю. Кругом ученики и родители. Красота! Но, чтобы оставить его, – мысли не допускала.
Он, как узнал о скандале, так в такое негодование пришел! Заставил извиняться Ларису передо мной. Он утверждал, что сам ответственен за все. И она, многодетная мать, пришла ко мне домой и, глотая слезы, извинялась. Чушь! Как он мог с собственной женой так поступить? Вот сволочь. Ей каково смотреть, как мы в обнимку, уже ни от кого не скрываясь, гуляли то тут, то там? О разводе и речи не шло. И мне он ничего не обещал! Но, куда ни едет, меня всегда с собой брал! Но Лариса-то, как это переносила? Она красивая. У него только красивые женщины были.
Ведь все могло сложиться по-другому. Тихая заводь с палисадником и огородиком. Мечта. И она была так близко. Зачем я Николке так резко ответила? Наваждение. Готовить обед, встречать ребенка из школы, штопать мужу носки – это и есть жизнь.
Купила журнал «Вязание».
Разбила чашку. Китайский фарфор! Порасстраиваюсь еще десять минут и сделаю из осколков коллаж.
Цель на следующий месяц: выделить деньги на конструктор и электробритву. Тетрадка каши просит. Устала, старушка. Покой!!!
…Но сердце, как бы ты хотело,
Чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
И весь в черемухе овраг».
«ПРЕСТУПЛЕНИЕ УЧЕНИКА МАРУСЬКИНА»
Встреча выпускников прошла замечательно! Ребята пели на совесть.
Но один мой подопечный, второклассник Ильяс, учудил. Он побрился под ноль. Я его даже не узнала!
Ильяс – местный Робертино Лорети. Естественно, после того, как я прослушала ребят, он сразу стал солистом в вокальной группе младшеклассников. И вот, на празднике я строю ребят, чтобы они организованно зашли на сцену, а главного героя нет!
– Ильяс! Ильяс!
– Да вот же он, – серьезно указали пальцем девочки на маленького мальчугана, неотступно следующего за мной.
– Ах! – только междометие смог сформировать мой речевой аппарат в данной стрессовой ситуации. – За что же тебя так, Ильяс?
– Отрастут, – рассмеялся он. – Это для всегдашней аккуратности.
– Гениальное решение!
Пел Ильяс звонко и проникновенно. Очень жаль, что в селах серьезное занятие вокалом не ценят. Есть здесь и свои Шаляпины и Собиновы. Только занимаются они другим делом, практичным, приземленным.
Когда маленькие артисты переодевались, я, решив заполнить образовавшуюся дыру, стала легонько наигрывать польку. Зрители шумели, весело болтали между собой. Вдруг на сцену заскакивает крепкий молодой парень, розовощекий, уже успевший принять на грудь. Он быстро поставил стул возле пианино и уселся рядышком со мной. Со стороны выглядело так, словно мы собрались играть в четыре руки.
Парень повернулся ко мне и драконьим дыханием опалил ресницы.
– Попрошу вас – потише, – выдавила я.
– Ага, – заулыбался он и уставился на меня с нескрываемым удовольствием и вдруг предложил: – Пошли в клуб завтра?
– Простите, молодой человек, но я занята.
– Ну, послезавтра?
– И послезавтра тоже. Вы мне мешаете.
– А че? Я просто сижу.
Репа у парня разъехалась в улыбке, и он стал похож на Гуимплена.
– Мы готовы! – раздалось у меня за спиной.
Я оглянулась. Девочки-матрешки стояли в полной боевой готовности со щедро намалеванным румянцем на щеках. Прозвучал первый аккорд. Матрешки, все, как одна, в образе, выплыли на сцену.
– А давайте я вам помогу! – парень своей громадной ногой услужливо зажал правую педаль. Пианино недобро загудело, размытые звуки поплыли в разные стороны.
– Иди в …! – и я со всей силы пнула парня по ноге.
– О-ей! – сморщился он, но педаль отпустил.
После концерта ко мне, похохатывая, подошел Саша Маруськин из восьмого класса.
– Зачем вы избили моего брата? – спросил он.
– Брата?
– Ну, да. Двоюродного. Он ведь, ха-ха, только помочь хотел.
– Это у вас семейное, наверное.
– Семейное, – радостно кивнул он.
На Новый год Саша Маруськин вызвался сделать декорации к детскому спектаклю, решил таким образом помочь мне и тем самым искупить свою вину передо мной. Уроки музыки своими выходками он, если не срывал, то изрядно портил. Саша любил хриплым басом выводить: «Ля-ля-ля». На мое недовольство реагировал просто, поясняя: «Это я под Высоцкого. Вы же ничего против Высоцкого не имеете?»
Против выдающегося поэта я, конечно, ничего не имею. Но, если в хоре завелся Высоцкий, дело – труба.
– Саша, – сказала я Маруськину однажды. – Тебе, скорей всего, нельзя напрягать голосовые связки. Не пой, пожалуйста.
– Ну? – изумился он. – Запрещаете?
– Нет-нет! – спохватилась я. – Только советую. Ты рослый мальчик.
– Ну! – расправил он гордо плечи.
– У тебя уже мутация началась.
– У-у?
На следующий день меня вызвала на ковер Татьяна Николаевна.
– Что такое вы вчера сказали Маруськину, что он ушел с уроков и второй день не появляется в школе?
– Ничего такого я ему не говорила. Предложила поберечь голосовые связки, и все.
– Чем он болеет?
– Не знаю.
– Но он сообщил ребятам в классе, что вы сказали ему, что у него заразная болезнь.
– Болезнь?! – я даже подскочила на стуле. – Воспаление хитрости у него!
Тотчас же я отправилась к Маруськиным. Они жили далеко, на самом краю села. И я успела четырежды ругнуться про себя, перепрыгивая через палки и канавки, пока нашла, наконец, их дом.
Стучать мне не пришлось. Сразу при моем появлении около стен Маруськинской крепости, в ее самом большом окне показался счастливый Саша и приветливо помахал мне рукой.
Отчитывать я принялась его тотчас же, без всяких «здравствуйте», едва распахнулись ворота.
– Не заразно? Не болезнь? – поднял он треугольные бровки. – Оно и к лучшему! Мне болезни ни к чему. Да вы пройдите в дом, так ругаться сподручнее, в тепле ж как-никак.
– Чтобы завтра был в школе! – категорично распорядилась я.
Саша лихо козырнул и приставил руку к голове.
– К пустой голове руку не прикладывают!
– И откуда ж вы все знаете? – укоризненно покачал головой Маруськин. – И про армию, и про мутации? А то зашли б в дом, еще чего другого рассказали бы?
Я развернулась и гордо ушла, не удостоив его ответом. Знаю, он не сразу скрылся в воротах, еще долго стоял и смотрел мне вслед, весело улыбаясь. Ничуть не боится меня, поганец!
Через неделю я устроила в восьмом классе самостоятельную работу. Мелом на доске написала вопросы, и ребята, положив на колени портфели с пристроившимися на них листами бумаги, сосредоточенно писали ответы. Маруськин кусал губы и пытался вступить со мной в диалог:
– Петь не будем?
Я показала ему кулак.
– Понял, понял.
Минута прошла спокойно.
– А оценки пойдут в журнал? – неестественно пробасил Саша.
– И повлияют на четвертную оценку! – величественно уточнила я.
– Правда? – якобы страшно испугался Саша.
– Еще. Одно. Слово.
– Усек! – его голос дал петуха. – Я это…
Восьмой класс дружно грохнул: «Ха!»
– Что со мной? – послышался Маруськинский писк.
Я видела, как вытянуло у него лицо от неожиданности, и покраснели глаза.
– Представляется, – фыркнула отличница Мельникова.
Но Саша натурально растерялся.
– Мутация! – развела я руками. – Ломка голоса. Это бывает у мальчиков в переходном возрасте.
У Саши увлажнились глаза.
– Пройдет, – улыбнулась я.
Но он от неожиданности никак не мог прийти в себя.
– Этот урок у вас последний? – обратилась я к восьмиклассникам.
– Последний, – хором подтвердили они.
– Саша, иди домой.
Он робко взглянул на меня.
– Иди, Саша.
Долговязый Маруськин поплелся, стыдливо опустив голову, как нашкодивший карапуз.
– Я приду к тебе домой, Саша, и дам возможность исправить наклевывающуюся «музыкальную» тройку в четверти.
Восьмиклассники захихикали.
– А когда придете? – тревожно выпрямился Маруськин. – Сегодня вечером у нас семейное мероприятие.
Восьмиклассники захихикали погромче. Они ржали бы в полный голос, но я в целях профилактики устраивала периодически с ними разборки, привлекая к процессу всемогущего классного руководителя, при упоминании одного имени которого душа и у учеников и их родителей уходила в пятки. Учительница не была страшной. Она была до такой степени последовательной и педантичной, что никогда не бросала слов на ветер, все угрозы доводила до конца. Письмо на работу? – значит, письмо обязательно прилетит на работу. Она регулярно, из года в год, заставляла чиршан убеждаться, что побеждает не тот, у кого громкий голос.
– Приду рано утром, – я спокойно скрестила руки на груди.
– А! – облегченно вздохнул Саша. – В шесть утра, стало быть?
– В пять.
В пять утра следующих суток я стояла возле Маруськинского особняка и собиралась брать его штурмом. Стучу – и тишина. Ничего, еще раз постучу. Себя я несказанно уважала в эту минуту. Встать в пять утра ради одной-единственной самостоятельной работы? Где, где скульптор? Надо срочно заказать памятник.
– Кто здеся? – послышался бас. – Щас тебе поминки устрою.
Ну, вот. Проблема с памятником решится сама собой.
– Кого надо? – дверь в воротах распахнулась, и я увидела перед собой здоровенного мужика в трусах и спортивной футболке.
– Здравствуйте, – важно прошептала я.
Сейчас этот бугай как шандарахнет меня по голове, и поминай, как звали.
– Я Сашина учительница, пришла заниматься, – скороговоркой пояснила я.
– О, господи! – мелко потряс головой мужчина, Сашин отец, по-видимому, и рукой приказал следовать за ним.
В темном коридоре я натолкнулась на большую пушистую собаку, почему-то даже не пытающуюся лаять.
– Дружок! – я ласково успела коснуться его густой шерсти, и пес в ответ дружелюбно лизнул мне руку.
– Сашка-а! – развязно заорал мужчина.
Он скрылся в комнате, и оттуда слышалось частое сопение.
– Чего ты, батя?
– Вставай, пострел. К тебе тут баба какая-то пришла.
– Проспись, батя!
– Как с отцом разговариваешь?! Вставай, говорю. А я пока печь затоплю.
В прихожую вошел Саша и включил свет.
– О, господи! – Саша схватился за голову. – Что же вам не спится?
– Я обещала, – мой голос звучал твердо и бесстрастно. – Не стой в трусах, все-таки женщина перед тобой, это неприлично. Оденься и садись писать самостоятельную работу.
– За что мне такое наказанье? – проныл он и распростер руки к небу.
Я сняла сапоги и осторожно, на цыпочках, пошла за Сашей в его комнату.
Он поплелся за мной.
– Тетрадь доставать?
– Доставай.
– А если нет тетради, на листке писать можно?
– Можно.
– А если листка нет?
– Знаешь что?!
– Все, все. Понял. Не дурак ведь!
Он уселся за очень красивый письменный стол орехового цвета, подвинул к себе поближе включенную настольную лампу с классическим абажуром из матового стекла и протяжно вздохнул.
– Готов?
Было слышно, как Саша хрустнул резко опустившейся вниз шеей.
– Ну и ладушки. Итак. На повестке сегодняшнего утра – жизнь и творчество Сергея Прокофьева. Пиши все, что знаешь.
– А…
– А если не знаешь, не пиши.
– А…
– В журнал единицу поставлю.
– А можно я спрошу?
– Валяй. Ой! Конечно, спрашивай.
– Прокофьев – это тот, который после концерта кланялся?
– Чего?
– Ну, тот, который сочинил свой первый концерт для пианины с оркестром, а концерт этот музыкальным тузам не понравился. Неправильная музыка. Парень играл, старался, а все уходили потихоньку из зала. Вот гады! После никто даже не похлопал. А он – гордо так – вышел на край сцены, во фраке, красивый (зараза) и низко поклонился.
– М-да. В общем, так все и было.
– А! Попал! Сдал. Рассказал ведь. Зачем писать теперь, бумагу переводить?
– И это все, что ты знаешь о Прокофьеве?
– Нет! Он же, это, ну, как его…
– Новатор.
– Точно! Написал, это, оперу такую классную, э…
– «Война и мир».
– Точно! И у Чайковского Прокофьев там, это, слямзил что-то.
– Ничего он у Чайковского не лямзил.
– Лямзил! Вы сами говорили.
– Я?! Когда?
– В октябре еще.
– Ты что-то путаешь, Саша.
– Ничего я не путаю. Вы говорили, что… Что-то вы такое интересное говорили. А! Прокофьев детские подарки спер.
– Да?
– Слово пацана!
– А Чайковский здесь при чем?
– А он раньше их стырил. Затем уже Прокофьев ободрал Чайковского.
– Да с чего ты взял?
– Вы говорили.
– Не могла я такого сказать! Я сама в первый раз от тебя подобный бред слышу.
– Вот врете, а потом забываете.
– Подбирай выражения!
– Я и подбираю.
– А хамить не нужно.
В комнату ввалился папаша Маруськин. Он, в отличие от сынули, не надел штанов и вольготно рассекал по дому в превосходных семейных трусах, усыпанных мелкими розочками. Глава семейства немного пришел в себя, очевидно, что узнавал сидящих в комнате, но застывшее выражение его отекшего лица явно говорило, что мозговые процессы в папашиной голове несколько затруднены. Старший Маруськин тяжело дышал. И после его лошадиных вздохов – хоть закусывай!
– Сашка, признавайся, кто виноват?
– Батя! – укоризненно взглянул Саша на отца.
Старший Маруськин не отступал. Он присел на диван и продолжал принимать участие в самостоятельной работе.
– Отвечай, стервец! Кто из них двоих виноват?
– Прокофьев, – буркнул, надувшись, Саша.
Старший Маруськин встрепенулся:
– Сергей?
– Да, – удивленно пролепетал сынуля и взглянул на меня: – Сергей?
– Сергей! – уверенно кивнула я.
– От! – старший Маруськин даже присвистнул от негодования. – Что ты скажешь! Говорил же я ему.
– Кому? – хором выдохнули мы с Сашей.
– Сер-р-реге, – раскатисто громыхнул папаша. – Пить надо меньше! По пьяни стырил.
У Саши округлились глаза:
– Ты с ним знаком, что ли?
– Росли вместе.
– Чудеса! А я и не знал.
Я осторожно усомнилась в праведности услышанного:
– Вы, наверное, что-то путаете. Сергей Сергеевич Прокофьев умер в пятьдесят третьем году, его хоронили в один день со Сталиным.
– Умер? – взревел старший Маруськин. – Осиротил меня, несчастного.
Он принялся раскачиваться из стороны в сторону, визуально отображая горечь утраты. В чувство его привел низкий женский голос:
– Не страдай, сиротка.
В дверном проеме возвышалась громоздкая женщина в распахнутой кроличьей шубе.
– Мамка! – заискивающе обрадовался Саша.
Она без лишних разговоров ввалилась непосредственно на середину комнаты, не утруждая себя скинуть замшевые серые сапожки.
– Что за бабу привели? – мамаша Маруськина грозно ткнула пальцем в меня.
Песцовая папаха у нее съехала на затылок. Однозначно она была ей мала, на что хозяйке было глубоко плевать. Из-под папахи выбились непрокрашенные рыжие волосья, кокетливо контрастирующие с распушившейся белой паутинкой на шее.
– Какая же это баба? – неподдельно изумился папаша. – Ну, Дуся, ты даешь! Учительница это нашего Саньки. Вот.
– Угу, – с готовностью подтвердил Саша.
– Музыке его обучать пришла, – он погладил сына по голове. – На дом. Дополнительно. Что делать, немузыкальный наш Санька.
– Самостоятельную пишем сейчас, – серьезно произнес младший Маруськин.
– Угу, – мамаша уперла руки-батоны в бока, – в шесть утра.
Я сочла нужным вмешаться:
– Я пришла бы вчера вечером, но у вас дома намечалось мероприятие.
– Вижу, – процедила хранительница семейного очага. – Наметили и отметили. Мамка – за порог, а они и рады покуролесить. Что, ожидали, что завтра приеду из командировки? А это вы не видели?
Она показала всем присутствующим здоровенный кукиш.
– Дуся-а-а, – ласково пропел папанька. – Я так рад тебе! А ты в чем-то нехорошем меня подозреваешь. Зря! Ты же знаешь мои вкусы. Я люблю таких, как ты, в теле, ядреных, сочных. А худые, как велосипед, меня не прельщают! Подержаться не за что. Одно слово – «учительница».
Мамашу не устроили доводы разлюбезного супруга, и она продолжила потасовку.
– Агнесса тоже была кожа да кости, а ты за ней, как собачонка, бегал.
– Ну, ведь не изменил же тебе! – оправдательно выкрикнул папанька.
– Потому что мента побоялся, – отрезала супруга.
– Вот еще! – фыркнул он. – Просто тебя люблю больше.
– Зато я тебя меньше. Зачем Прокофьев из Могилева приезжал?
Тут я сообразила, что к чему, и все встало на свои места.
– Вы не поняли! – резво запротестовала я. – Прокофьев – фамилия распространенная. Но мы, то есть я… Я говорила исключительно о великом русском композиторе Сергее Прокофьеве.
– Чушь! – холодно бросила мамаша. – Нет такого композитора. Уж я-то всех наперечет знаю.
– Есть, мама, правда есть, – вытаращив глаза, заверил Саша.
– Да? И что он сочинил?
Саша выпалил как на духу:
– Оперу «Война и мир»!
– Нет такой оперы, – хладнокровно подытожила Маруськина. – Книжка есть, а оперы нету. Уж я-то все оперы знаю. Что еще он сочинил?
Я с обидой в голосе выдала:
– Много произведений он создал. Мы изучаем лишь самые известные. Разве можно все перечислить за раз? Прокофьев, например, написал замечательный цикл фортепианных пьес для детей. Так и назвал «Детский альбом».
– Нету никакого «Детского альбома», – проскрежетала мамаша.
– Нет есть! – я вскочила и от негодования даже топнула ножкой. – Стыдно не знать таких простых вещей. В музыкальной школе дети, как правило, знакомятся сначала с «Детским альбомом» Петра Ильича Чайковского.
– Ну, знаю, слышала про такого, – вскинула голову хозяйка.
– Самая популярная и доступная для юных пианистов пьеса – это «Сладкая греза».
– Или «Болезнь куклы», – вставил Саша.
– Правильно. Молодец! – радостно воскликнула я. – «Детский альбом» Прокофьева, во многом, навеян идеями «Детского альбома» Чайковского.
– Прокофьев позднее Чайковского родился, – вновь вставил Саша.
– Ну, да, – уверенно пробасила мамаша. – Если он в одном классе с нашим папкой учился! А Чайковский когда жил-то? Э-эх! Я была в детстве в театре и балет «Жизель» Чайковского видела. И это так давно бы-ы-ыло!
Она самодовольно скинула разжарившую ее папаху, распахнула пошире длинную черную шубейку и воинственно поинтересовалась у меня:
– И ты, дорогая, решила, что раз я в годах, можно меня ногой подвигать?
Внезапно Саша вскочил, подбежал к матери и крепко схватил ее сзади за руки.
– Тикайте, скорейше! – неожиданно на украинском наречии завопил, обращаясь ко мне, Саша. – Тикайте, пока мамку держу!
Меня не нужно было долго упрашивать. Оделась и обулась я по-солдатски и вихрем понеслась вон из маруськинского дома, решив про себя, что никогда больше не буду самостоятельные работы проводить у учеников на дому.
Неделю Саша Маруськин не появлялся в школе. К директору пришел его отец и сказал, что «мать строго наказала сына за неуважение к родителям».
– Преступление должно быть наказано! – категорично заявил он.
В школе Саша появился понурый и избегал встреч со мной. Но к Новому году ситуация изменилась, Саша повеселел и оправился от депрессии. Он по собственному почину смастерил великолепные декорации к детскому музыкальному спектаклю: плоскую русскую печь из фанеры, несколько деревянных шпаг, большие картонные фигуры елей и зайцев.
– Раскрашу их, совсем красота будет. Не надо мне ваших красок. Что думаете, у нас красок нет?
В каникулы Саша пришел ко мне в кабинет и попросил еще раз показать портрет Прокофьева. Я порылась в шкафу и достала то, что он просил.
– Так вот какой этот Сергей Сергеевич!
Саша пробежался по портрету глазами, повертел его в руках и заметил залохматившиеся уголки.
– У нас дома клейкая бумага есть! Я все исправлю.
– Пожалуйста.
– И вот эти два портрета возьму на переделку. И корешки у этих вот нот прошью.
– Ноты прошивать не нужно. На пюпитр неудобно будет ставить.
– А я так прошью, что будет удобно.
– Идет!
– Только… Это… На мамку не сердитесь.
ночью милая, нелающая собака Маруськиных сгрызла в лохмотья отреставрированные ноты и портреты…
…Вечер встречи затянулся. Никто, похоже, особо расходиться не хотел. Бывшие ученики разбрелись по классам и предались сладостным воспоминаниям, сдобренными липкими профитролями.
Я медленно собиралась домой. Сложила в сумку массажную щетку, книгу «Композиторы «могучей кучки», подаренную уборщицей Колкиной, помаду, зеркальце. Затем выбежала в коридор, потом вновь заскочила в свой кабинет и уставилась в темное окно.
– Можно?
Я обернулась и увидела в дверях милиционера.
– Вот, – он протянул мне бинокль.
Я растерянно взяла его, повертела в руках и положила в недоумении на стол.
– Если хотите, могу бинокль подарить вам насовсем.
– Спасибо.
– Не за что, – улыбнулся он. – Только, если не секрет, зачем вам бинокль?
– Мне? – похоже, я даже взвизгнула.
– Ну, да.
– Наверное, чтобы ни одну паузу в нотном тексте не пропустить, – пробормотала я. – Да кто вам сказал, что мне нужен бинокль?
– Сашка Маруськин. Он сказал, что случится что-то непоправимое, если я вам не принесу срочно свой армейский бинокль, – отрапортовал милиционер.
– И что же, вы с биноклем ходите везде и всегда?
– Нет. Домой за ним на служебной машине ездил. Так он вам, как я понял, не нужен?
– Нужен. Еще как нужен. Чтобы им по маруськинской башке настучать!
Милиционер от души расхохотался и потом с жаром попросил:
– Сыграйте что-нибудь.
– Что? – опустила я глаза.
– Вот это. «Шаланды, полные кефали…»
На пианино подбирала я проворно, поэтому мелодия разбитной песенки быстро и бойко вмиг запрыгала под моими «ручонками». (Именитый маэстро профессор Нейман называл мои руки неизменно ручонками).
Милиционер стал слегка насвистывать. Петь он, по всей вероятности, не умел, лишь речитативом выводил: «Морячка Соня как-то в мае, направив к берегу баркас…»
Вынести подобного несносного исполнения я не могла и принялась активно подпевать: «Фонтан черемухой покрылся, бульвар французский был в цвету…»
Хорошая песня, душевная. Сколько лет прошло, а она все так же искрится молодостью!
«ФИГУШКА»
Третья четверть – самая длинная и нудная. Сначала все живут под впечатлением от огромной елки в спортзале. Еще бы! Украшали ее всем миром и всем миром затем восхищались ею: пять гирлянд (две из которых – крупные «метеориты» – совхоз купил для школы только в начале января), чуть ли не километровые разноцветные бумажные цепи, большие самодельные фонарики с бахромой из фольги, несколько изящных «змеек» серебристой мишуры, которую торжественно преподнес школе в подарок родительский комитет выпускного одиннадцатого класса, и изобилие бледных пластмассовых снежинок, что в немыслимом количестве завезли в чиршинский промтоварный магазин!
Что касается февральской половины третьей четверти, то ее обычно прошмыгивают, не успев даже прийти в себя от надоедливого «а помнишь?». Смотр художественной самодеятельности звучал громким заключительным аккордом в череде бесконечных зимних концертов. Школьники его, наверное, почитали больше вечера встречи выпускников. На других посмотреть – это хорошо, но себя показать – это просто здорово! На смотре этого года девятиклассницы водили на сцене хоровод в кокошниках и длинных сарафанах и заунывно тянули: «Ой, Самара-городо-ок!» Моей подруге Тане зеленый сарафан с блестками был очень к лицу, и непроизвольно в душу даже закрадывалось сожаление, что нельзя в таком потрясающем наряде ходить в будни. В знаменательный день смотра Таня нехарактерно для нее заволновалась, чем заставила и меня изрядно подергаться.
– Дайте ключи от вашего кабинета!
Я крутанулась на стуле, не отдернув левую руку от клавиатуры.
– Зачем, Таня?
– Дайте!
– Ключи в сумке, а сумка заперта в учительской. Ой, шестой класс готовится к выступлению! Некогда.
– Мне нужен бинокль.
– Ой, Таня, да пришел он, пришел!
Он действительно пришел…
А вот конец третьей четверти – это начало весны. «Сугробы чернеют, птицы с юга собираются прилететь на родину, коровы обзаводятся потомством, а ученики – «хвостами», – любила повторять в учительской литератор Надежда Ивановна.
На восьмое марта десятый класс достал ей где-то три шикарных белых розы. Не взяла! «Мзду, – говорит, – не беру. Мне за державу обидно». Только какая же это мзда? Беззащитные шипы разве что.
В самом конце марта, вечно по-русски холодному, прозвенела-таки долгожданная проталина. «Аккурат возле школы!» – радостно заметил завхоз Игнатий Африканович. Начальные классы от этой новости как взбесились: всем табором то и дело бегали на проталину смотреть. Но учителя оставались непробиваемыми. Светлана Антоновна воевала со свободолюбивым девятым «а», открыто грозя им выставить целую колонку четвертных двоек по алгебре. «Я иду им на бесконечные уступки, – возмущалась она, – ставлю три ни за что, а они еще позволяют себе непростительные вольности! Уроки не дают вести!!! Если бы хоть кричали или скакали. А то любовные записочки пишут. Ну, скажите, не наглость разве?»
А Надежда Ивановна «под занавес» приготовила какой-то удивительный урок литературы, куда пригласила прийти всех желающих. «Урок – открытый, – говорила она, – открытый по-настоящему, в связи с чем прийти на него может кто угодно». Ко мне она обратилась персонально со знакомой просьбой, подобрать в качестве необходимого фона музыку к материалу урока.
– Тема, знаете, какая? – потерла подбородок Надежда Ивановна. – Страдание. Но страдание прекрасное!
Раз тема четко сформулирована, то вопрос с подборкой музыкальных фрагментов разрешился быстро.
– Вот, – я положила перед Надеждой Ивановной пластинки. – Это –«Вокализ» Рахманинова, главную партию исполняет Валерия Барсова. Из школьной программы и известное произведение, но настолько прелестно-трагичное! Это – «Вальс» Яна Сибелиуса. Тоже из школьной программы. А это – Шостакович. По его музыке можно изучать жизнь страны. Пластинка моя собственная. В слове есть конкретность, музыка же говорит более глубоко и многослойно. Шостакович описывает в своей музыке наши переживания, наши эмоции, страдания. Его симфоническая…
– Знаете что, – перебила меня Надежда Ивановна, – приходите ко мне на урок. Сделаем его интегрированным: литературно-музыкальным. Вот там вы и расскажете о Шостаковиче, это же ваш любимый конек.
Я смутилась.
– Милая Надежда Ивановна, скорей всего вы осудите меня за мою откровенность, но я должна сказать правду.
– Да?
– Я почти не понимаю Шостаковича. Не люблю его фортепианную музыку. Концерты, симфонии слушаю, чувствую, суть где-то близко и – все на этом, пожалуй. Он не ясен для меня. Самое интересное, что я осознала это, только работая здесь, в Чиршах.
Надежда Ивановна мягко улыбнулась.
– Девочка моя, – мягко произнесла она, – я стала понимать Толстого только сейчас. А литературу в школе я преподаю двадцать пять лет! Прочувствовала «Войну и мир», не пробежала глазами по словам, а каждой клеточкой прочувствовала толстовскую мысль в произведении, только когда дочь вышла замуж. Но мне всегда казалось, что я все знаю и понимаю.
Надежда Ивановна, полная, всегда в сером несовременном вязаном пуловере с вышитыми крестиком мелкими цветочками, темно-синей юбке из грубой ткани, смешных ботах, похожих на лыжные ботинки, никогда не производила впечатление интеллектуала.
– Вы знаете, моя дочь крайне неважно училась в школе. А ведь и я, и мой муж – медалисты! Дочь была девочкой старательной, даже очень старательной. Но на школьные предметы смотрела с нескрываемым равнодушием. Не любила читать! – Надежда Ивановна вздохнула. – Не понимаю людей, которые не любят читать. Это же интересно! А она… Вязала, вязала, вязала. Эту кофточку, что на мне, она связала в пятом классе, правда, носить ее я стала недавно, потому что… Да ладно! Я поняла, что не всегда это нужно – успевать по школьным предметам. Дети по-разному развиваются. Учеба – это постижение мира и себя. Эх, так жалею, что искалечила детство своему ребенку. Как только не обзывала ее: и двоечница, и тунеядка, и позорница. Такая тонкая грань между жестокостью и строгостью, понятиями «хорошо» и «плохо». Но мне, наверное, каленым железом выжгли в мозгу, что учиться следует непременно на четыре и пять. А тех, кто не успевает? Расстреливать, что ли? Потом доберет то, что надо добрать. Кто-то постигает мир с помощью математики, кто-то с помощью другого. А мне было стыдно, что моя дочь, ну, как бы, посредственность, что ли. Это она-то, умница из умниц? А она закончила потом Институт имени Сурикова. Да если б даже и не закончила – ничего страшного нет! Но поняла я это поздно. Так что не забивайте себе голову разной ерундой, не ругайте себя. И обязательно на урок приходите! Можете о музыке Шостаковича не рассказывать, просто будете включать проигрыватель. Я кивну головой, когда мне потребуется музыкальный фон. Да что там! Вот конспект урока. Ознакомьтесь, вам же сподручней будет.
Желающих прийти на открытый урок к Надежде Ивановне оказалось не так много, как предполагалось ранее: я, десятый класс в полном составе и в принудительном порядке, и сама Надежда Ивановна. Родители десятиклассников были заняты, учителя тоже.
– Начнем, – пробормотала Надежда Ивановна, когда звонок наконец-то успокоился.
Она кивнула мне, и тотчас же из-под иглы проигрывателя послышались первые такты «Вокализа». Надежда Ивановна вновь кивнула, и музыка послушно стихла.
– Знакомо ли вам имя поэта Сирина? – развела руками Надежда Ивановна. – Поэт «серебряного века». Глубокий, но малоизвестный на своей родине – в советской России.
Она многозначительно помолчала, обвела глазами учеников и продолжила.
– Его имя и стихи знают лишь избранные, как впрочем, и других прекрасных литераторов «серебряного века», оказавшихся волею судьбы в эмиграции. Но несомненно настанет час, когда справедливость восторжествует, ибо ничего не возникает ниоткуда, все возвращается на круги своя.
Несвоевременный стук в дверь заставил Надежду Ивановну поморщиться.
– Да? – холодно разрешила она приоткрыть дверь.
Вскоре в дверной проеме просунулся восьмиклассник Игорь Жилин, высокий, нескладный юноша с орлиным носом с горбинкой и рыжими вьющимися волосами.
– Надежда Ивановна, – с прононсом произнес он, – поставьте четыре по русскому, пожалуйста, я вот, пять упражнений самостоятельно по собственному желанию выполнил.
– У меня урок! – с раздражением выдавила литераторша. – Закрой дверь!
Дверь звонко щелкнула, а в классе зазвучали стихи Сирина.
А я погрузилась, словно в забытье, в собственные думы. Что же он мне рассказывал?
…«– Первый раз я увидел ее на дискотеке в клубе. Чтобы драк и разных недоразумений не было, я почти всегда присутствую на клубных гулянках. Она редко развлекаться ходила. Но только институт закончила, молодая. А молодость берет свое. Музыка медленная пошла, все перестали дергаться и по парам разбрелись. Но ее никто не приглашает. Стесняются. Она видная, яркая девушка. Про таких говорят: ослепительная блондинка! Волосы – до пояса. Они распущены и колышутся при малейшем движении. Красиво. И никто не приглашает! Я тогда подошел к ней и галантно кивнул головой, точь-в-точь, как в кино. Она тоненькая, как тростиночка, вытянулась и стала еще тоньше. Я подумал тогда, и как такая беззащитная…»
Тук-тук!
Я вздрогнула и пришла в себя, отправив воспоминания в космическую даль.
Тук-тук-тук-тук!
– Что тебе? – распахнув дверь, гневно спросила Надежда Ивановна ученика Жилина.
– А после этого урока можно четвертную исправить?
– Каким образом? Контрольная работа у тебя – три, диктант – три, срез – три.
Надежда Ивановна шумно захлопнула дверь, потеребила пуговицы на джемпере и вновь собралась с мыслями.
– Свой прозаический дар он откроет позднее, – произнесла она.
… «– После того медленного танца я уже без нее не мог. Вам известно состояние, когда хочется застрелиться, если нет рядом любимого человека? Значит, у Вас еще все впереди. Я Вам завидую и сочувствую одновременно. Цветы будут цвести круглый год. Я часто доставал ей гвоздики, и она ставила их в вазу на окне у себя в кабинете. Дома она почти не бывала. Дети – это круглосуточная работа. Как у Розенбаума, «любить так любить». Но больше всего она обрадовалась, когда я подарил ей кусок индийского мыла и пачку стирального порошка».
Тихий шепот: «Музыку!» вернул меня к реальности. Я завозилась с проигрывателем и восстановила музыкально-литературный баланс. После минуты мрачных звуков Надежда Ивановна вновь захлебнулась в монологе.
– Ему пришлось покинуть родину, как и многим другим представителям русской интеллигенции, которых целенаправленно уничтожали. Трудные времена – всегда времена перемен, а меняться испокон веков проблематично. Производство встало, деньги обесценились. Люди страшно радовались стакану молока, мешку картошки. Но все равно родина осталась в его сердце как некое вечное тепло, что породило тему, развиваемую в последующих произведениях – «Изгнание из рая».
… «– Когда я узнал, что Быковский ей нагло нахамил, чуть ухо ему не оторвал. Никому не позволю близких мне людей оскорблять! Не дай бог, кто-нибудь тронет мою дочь… У Гусева, капитана из районного центра, дочь изнасиловали, и потом этого козла поймали. Гусев пришел, сделал вид, что недоволен, потряс обидчика за воротник, но проскальзывало, что сам его побаивается. Простил. Противно! Я не прощу. Пристрелю из «Макарова» того, кто тронет… В глаза сначала посмотрю, а потом пристрелю. И пусть меня судят. Прятаться не собираюсь. Чрезмерная гордость, наверное, мой недостаток. Меня ведь из-за этого с первого раза в Академию не приняли. Предварительный тест показал, что моя тяга к лидерству превышает предполагаемые нормы. Я, когда рассказал ей об этом, она дико расхохоталась! Спрашиваю: «Что смеешься?» А она отвечает: «Ты ничуть не изменился!» Я тоже что-то острое сморозил в ответ. Мы часто помногу болтали. Жутко скучал, если она не заходила ко мне в опорный пункт больше суток. Ждал с нетерпением ее прихода. Она – горожанка, я – деревенский. «Как у нас, оказывается, много общего!» – воскликнула она однажды. Да уж! Если б не я, кто бы ей еще печку затопил? Между прочим, она в «Артек» ездила, а я – в «Орленок». Показывал ей свои детские фотографии, она только ахала: «Каким ты, оказывается, был крупным ребенком в седьмом классе!» «Гены», – отвечаю.
Я такого роста, как сейчас, уже в седьмом классе был. Приезжие принимали меня за дембеля. Мне это нравилось, и я заливал байки про то, как служил. Знакомых армейцев у меня хватало, и недостатка в армейской информации не было. А по-настоящему служить пошел уже семейным, жениться успел. Дочь родилась – и через два месяца мне девятнадцать исполнилось. На побывку отпускали по такому случаю. Вообще, я армию добрым словом вспоминаю. Не знаю, как другие, но я органично вписался туда с комиссарским мировоззрением. У нас в роте один сержант был патологический авантюрист. Что только не вытворял, кем только не представлялся. Однако ему все сходило с рук из-за его изворотливости. Однажды лежит на кровати в казарме, хитро улыбается, потом достает из-под подушки маленькую баночку. «У Проскурина, – говорит, – из тумбочки стырил. Сколько спрашивал, у кого есть вазелин, никто не признается. А мне он так нужен! Ладно хоть крем заморский отрыл. Так и надо Проскурину, пусть теперь поищет». Сержант открывает банку и щедро мажет мазью у себя под носом. Тут Проскурин входит, долго роется в тумбочке с загадочным видом. А сержант хитро улыбается и знаками показывает нам: молчите. Проскурин и спрашивает: «Крем в маленькой баночке не видели? Родители специально прислали, чтобы я пятки мазал». Мы тут как заржем! А Аня как смеялась, когда я ей рассказывал. У нее потрясающее чувство юмора! Это еще что»
– Бывают ночи: только лягу,
В Россию поплывет кровать,
И вот меня ведут к оврагу,
Ведут к оврагу убивать.
Проснусь, и в темноте со стула,
Где спички и часы лежат,
В глаза, как в пристальное дуло,
Глядит горящий циферблат.
Закрыв руками грудь и шею, —
Вот-вот сейчас пальнет в меня! –
Я взгляда отвести не смею
От круга тусклого огня.
Оцепенелого сознанья
Коснется тиканье часов,
Благополучного изгнанья
Я снова чувствую покров.
Но…
Тук-тук-тук! В дверь наполовину просунулся Жилин и горестно проныл:
– Ну, Надежда Ивановна, поставьте за четверть четыре!
– Во! – Надежда Ивановна показала ему фигу и рывком прикрыла дверь.
Уже в коридоре было слышно, как Игорь Жилин жалуется директору:
– Татьяна Николаевна, это нормально, когда учителя фигушки показывают?
Продолжение жалобы не услышали, так как её переорал голосистый звонок.
– Что ты будешь делать, не успели! – рассердилась Надежда Ивановна и быстро принялась собирать пособия. Она прекрасно знала, что сейчас ей будут мотать нервы в кабинете директора, и от этого сердилась еще больше.
Только на следующий день я вдруг опомнилась и спросила ее в учительской:
– Кто этот поэт? Ведь Сирин – псевдоним.
– Эх, – вздохнула Надежда Ивановна, – проспали весь урок! Сирин – это Владимир Набоков.
— Ни фига себе!
«ПРО ГОРДЯЧЕК И ГОРДЕЦОВ»
1
Однажды ранним воскресным утром ко мне в гости пришла Таня. Обрадовалась я несказанно! Мы по-купечески попили чаю с конфетами и отправились на утренний променад.
Это была незабываемая прогулка вокруг поленницы, прогулка со вздохами и тихим шепотом о главном. Я думала, как это здорово иметь друзей, а Таня все время вспоминала своего бойфренда. Наверное, он заслуживал того, чтобы о нем вспоминали каждую минуту. А, может, это просто сказывалась весна.
Таня обладала прелестными загнутыми ресницами, тушь на которые ложилась с заметным удовольствием. Мне нравились Танины ресницы, но самой Тане они нравились куда больше.
Она, повернув голову в мою сторону, говорила и говорила, обжигая прохладный воздух страстными словами, а сама любовалась собой. И я вдруг поняла, какая женщина самая привлекательная на свете! Не та, что от природы исключительно хороша, а та, которая ценит себя, любуется собой и, как бы, разрешает другим собой любоваться.
У меня нет таких ресниц, как у Тани. И, вообще, невзрачность налицо.
– Ноги промокли! – засмеялась Таня. – А у вас?
– Тоже того, – иронично откликнулась я.
– А на Новый год помните, какие у меня были смешные ботинки?
– Соответственно заданному образу.
– Я была самой лучшей Бабой-ягой на свете! А чего вы на елке не ту музыку сыграли?
Я пожала плечами: не помню.
– На репетиции вы играли другую музыку, – недовольно заметила Таня.
Она потерла замерзшие уши, которые не прикрыла шапочкой из франтовства, и светло-русые кудряшки тотчас же запрыгали на ее голове. Я улыбнулась.
Ставить музыкальный спектакль на Новый год – моя идея. Распределили
роли, стали репетировать. Я удивилась, что Таня с удовольствием согласилась сыграть комедийную роль. Она как-то рассказала мне, что в младших классах на елках всегда была супер-снежинкой с непомерно сложным сооружением на голове – короной, достойной дорогих голливудских костюмов. «Это сестра мне короны делала». Правду говорят, все надоедает, даже счастье.
Меня чрезвычайно удивил, вообще, весь чиршинский новогодний праздник. Я имею в виду праздник в школе.
Такое обилие замысловатых карнавальных костюмов на детях мне не приходилось видеть на городских елках, что проводят амбициозно и с размахом.
Я даже спросила учителей, не заказывал ли совхоз костюмы в областном театре или еще в каком-либо костюмном месте. «Это все родители!» – хором выдохнули учителя.
Бабочки, стрекозы махали большими причудливыми крыльями, покрытыми сусальным золотом. Узор разный! Ни один не повторяется.
Колокольчик. Шапочка у него сделана из бумаги, покрашенной синей гуашью, но сделана настолько виртуозно, что создается впечатление, будто ее мастерил профессионал!
Нашлись и индианки в шикарных сари, и оловянные солдатики.
Ильяз (местный Робертино) проявил наибольшую оригинальность. Когда он появился на елке в холодном спортзале, все только разом выдохнули: «Ах-х-х!» На нем ловко сидел блистательный костюм папуаса: короткая юбка из добротной соломы и выструганное копье в руке. Все натурально. Сверху «топлесс» – и босиком.
Таня перед праздником искала «яговские» атрибуты с нескрываемым восторгом и вырядилась в памятный день всем на зависть. Ее не узнала собственная племянница! А когда той приоткрыли завесу тайны, надулась. Не понравилась ей Танина затея с нечистью! Уж слишком сильно смеялись над Бабой-Ягой. Уж слишком грациозно, раскованно и вдохновенно танцевала Яга вокруг елки.
– Помните, какой румянец я навела на щеках? Во! – расхохоталась Таня. – И платок на голове сама завязала.
– А юбка-то, юбка! – подхватила я. – Солнце-клеш. Шмыг-шмыг в разные стороны.
– Цыганская юбка, – похвасталась Таня и потерла посиневший носик.
Сколько я ни уговаривала ее зайти в дом, у печки погреться, Таня оставалась непреклонна. Заморозив меня окончательно, она благосклонно разрешила мне покинуть чиршинскую улицу.
Уже из окна я видела ее удаляющуюся фигурку, невысокую и упитанную, с гордо вскинутой головой. Я знала, что Танины глаза зорко следят за происходящим на центральной чиршинской дороге. Хотя там ничего не происходило, если не считать двух лениво прокандыбавших, забрызганных грязью грузовиков. Мотоциклистами на дороге и не пахло.
2
Воскресный день тянулся длинно и скучно. Крыса моя убежала знакомиться с соседским котом, и без нее совсем стало тоскливо.
Рояль мне так и не удалось достать, о чем я при каждом удобном случае не преминула сожалеть. Но книг водилось вдоволь. Сельская библиотека стала для меня вторым домом. Или третьим?
Тоска вынуждает порой читать антибестселлеры, которые в обычной для меня обстановке лично я ни за что читать не стала бы.
Невероятно, но меня целиком и полностью захватывал Пруст! Эти сплошные потоки сознания страшно будоражили. И от нечего делать я проникновенно будоражилась им в такт.
По большому блату служители библиотеки достали мне избранные произведения Фридриха Ницше. Так, в старенькой избушке зародилось опасное ницшеанство. Я чувствовала, как густая кровь философии всасывается в мой не испорченный заумной ересью организм, и в результате получается отменная бражка. Но, благодаря природному легкомыслию, я умела беззастенчиво стряхивать хмель.
По воскресеньям библиотека обычно работала. После обеда (состоящего из беляша с неправильным супом из картофеля и пережаренного лука с морковью) я накинула синее пальто из болоньи, сунула ноги в мокрые, раскисшие сапоги и полетела на заданный объект.
Таисия Леонтьевна копошилась возле печки, подкладывая в ее ненасытную пасть сухары.
– Здравствуйте!
Таисия Леонтьевна оглянулась и отчеканила:
– Привет-привет! Садись, в ногах правды нет.
Я присела на табурет рядом с библиотекарским столом.
– Чего без шапки ходишь? – грозно поинтересовались из печкиного угла.
– Тепло, – просто сказала я.
– С носу потекло, – отрезала Таисия Леонтьевна.
Печка, наконец-то, сделала одолжение и соизволила разгореться. Библиотекарша быстро распрямилась и одним рывком оказалась на своем законном месте. Она пошарила руками по столу, нашла очки и буквально ткнула ими себе в лицо или «оделась в очки».
– Ницшу сдаешь? – резко спросила она.
– А можно еще подержать у себя?
– Да держи пока. Он же есть не просит. А спросит его кто, приду к тебе и заберу.
– Спасибо.
Таисия Леонтьевна махнула рукой, типа, чего уж там, и энергично принялась вчитываться в мою библиотечную карточку, словно в ней скрыто что-то архиважное.
Со стороны Таисия Леонтьевна походила на сморщенный лимон; такая же немного вытянутая, с узковатым верхом и тяжеловатым низом, вся такая желтенькая с ног до головы, что создавалось впечатление, будто ее одежда тоже пропитывалась желтушным цветом кожи и волос. Вполне вероятно, Таисия Леонтьевну причислили бы к разряду хорошеньких пенсионерок, если бы не набрякшие тяжелые мешки под глазами и крупные волны свисающей кожи на лице и шее.
Таисии Леонтьевне было глубоко плевать на истинное положение дел. Она носила в ушах золотые серьги с увесистыми искусственными рубинами, сильно оттягивающими своей массой мочки ушей, носила еще модный в те годы платок с люрексом за двадцать пять рублей и подчеркивала всем своим видом: я счастлива!
– Что будешь брать?
– Бунина.
– Нет его в нашей библиотеке.
У меня даже спина взмокла от подобного ответа.
– Как это? – пролепетала я. – На руках, наверное.
– Нету, и все! – гавкнула Таисия Леонтьевна.
– Заказать в районной библиотеке можно… И, в общем…
Таисия Леонтьевна пульнула в меня хищный взгляд:
– Я про этого Бунина даже слышать ничего не желаю!
– Про него ладно, – не отступала я, – а сочинения его…
Библиотекарша грубо перебила меня:
– Изменникам у нас не место! Эта гадкая крыса… Что хорошего эта хвостатая тварь могла написать?
– Почему крыса-то? – изумилась я.
– Потому что первыми с корабля бегут крысы!
Таисия Леонтьевна энергично кивнула вниз головой, мол, я знаю, что говорю.
– Уехал из страны. Родину предал! – принялась выкрикивать она. – Чему предатель может научить? Читать советским школьникам Бунина нельзя. Мало того, что предатель, еще и развратник! «Темные аллеи» читала?
– Не-а.
– Кошмар! – она схватилась за голову. – Как, вообще, такое печатать можно?
Вот мы. Жили, такого не читали. Но и дети у нас рождались, и все другое в норме было.
Я вздохнула:
– Бунин – великий писатель.
Таисия Леонтьевна залепила, как пощечину:
– Запомни, ну, не могут злодеи гениями быть!
Она эффектно помолчала, затем продолжила:
– Умным был бы, не уехал бы.
– Так вы узнайте сначала, почему они уезжали, – пробормотала я.
Таисия Леонтьевна аж задохнулась:
– Да ты что, говоришь-то, дорогая?! Может, еще в церковь предложишь мне пойти? А? Библию еще, давай, с тобой почитаем.
Я опустила глаза, но гнула свое:
– Чтобы что-то отвергать, нужно знать, что отвергаешь. Почему бы и не почитать? Фанатизм – это не вера. У нас сформировалось примитивное представление о многих старинных обрядах и традициях. Религия, например, имеет глубокое внутреннее содержание.
– Здрасте! – развела руками библиотекарша. – Дожили. У яиц голос прорезался. Лично меня родители в строгости держали. Жених сватать приехал, а мать меня при нем за косы оттаскала за грубое слово. Во, как было! А сейчас… Интеллигенция прогнила. Прогнила! И крестятся, и разводятся. Не пойми что! И чего вам только не хватает? Сыты, одеты. А мы. Все в молодости о еде только думали. Я страсть как голода боюся!!! Думаешь, чего шепчу-то сейчас? Нагнись, скажу. Ну, нагнись.
Я наклонилась к библиотекарскому столу. Таисия Леонтьевна быстро зашептала мне в самое ухо:
– Нечистого разбудить боюсь. Да-да. Бабка моя в войну говорила, что разбудили мы его, черта, вот и пухнем от голода теперь. Я под Сталинградом с братьями и сестрами жила, мал, мала, меньше. Из детей двое нас после войны в живых осталось, – она села и откинулась на спинку стула: – Не понимает никто, что мы пережили. Не причисляют нас ни к ветеранам войны, ни к работникам тыла. Вот блокадники в блокаду по норме какие-никакие, а граммы получали. А ведь у нас ничегошеньки не было! Бомбили, снаряды рвались постоянно! Ни выменять съестного, ни… Траву ели. И трупы. Но чаще совсем не ели ничего. Здоровье я в детстве подорвала. Но разве кто это поймет? Считалось, что мы в землянках прячемся. Прячемся, как же… Помню, разбомбили магазин, а там, в подвале, был сахар спрятан. Его Вовка, брат мой, обнаружил. Мы с теткой и сестрами на том месте землю черпали, в землянки таскали, в воде растворяли, потом цедили и пили. Дизентерией болели потом. Знаешь, больше всего на свете я боюся, что буду умирать с голода! Боюсь голода, просто ужас как… Тебе не понять. Живешь, как у Христа за пазухой. Книжки, да парни на уме. Где уж тебе меня понять! Только вот одно странно. Чего это я всегда помпушкой была? Щеки – во! Титьки – во! Прозвище у меня было во дворе – Пончик. Лет десять назад приехала я с дочкой в Волгоград. К девятому мая, разумеется, приехала. Идем. Навстречу, с кургана спускаются мужики поддатые. Мимо нас прошли, вдруг слышу: «Да это ж Пончик идет!» Оглянулась – никого не узнала.
Она сняла очки, глянула мне в самое сердце своими строгими сухими глазами и коротко бросила:
– Есть одна книжка Бунина. Вот.
Она достала из ящика потрепанную книгу, швырнула на стол и приказала:
– Вот тут расписывайся, мамка пианинская. Под росписью Ластиной свою роспись ставь. Месяц. Не больше!
– Хорошо.
– Ничего хорошего.
– Это известная книга. «Митина любовь»!
– Ой-й-й! – фыркнула Таисия Леонтьевна и вновь резво «оделась» в очки. – Таня, смертельная подруга твоя, мне не нравится.
Я с нежным недоумением погладила сердитую библиотекаршу замазанными тушью глазами и перевела взгляд на дверь. Молчание книжница восприняла как… Не знаю, как восприняла, но в том же непримиримом тоне воскликнула:
– Гордячка! Не выношу таких. Столько парней хороших за ней бегает, а она – фыр-фыр-фыр. Тьфу! Учиталась, узанималась. Уплясалась на танцах! Обижает свои невниманием наших ребят, просто срам на все Чирши! Есть ли у нее сердце?
«УДИВИТЕЛЬНОЕ МЕСТО»
К последнему звонку набрала цвет черемуха. Одиннадцатый класс наломал охапки пахучих веток и заставил ими всю учительскую.
– Мать честная! – проворчал воинствующий завхоз Игнатий Африканович. – Нашим технарькам теперича заботки прибавится.
У Светланы Антоновны болела от специфического запаха голова, У Татьяны Николаевны – нос. А мне эта белоснежная вакханалия дико нравилась! Я опускала в букеты лицо и втягивала их аромат.
– Наркомания!
Я приподняла свою довольную ряшку. У расписания стояла улыбающаяся Агнесса Витальевна. Я сразу узнала ее по трепещущему взгляду и длинным струящимся волосам. Наверное, еще по-детски прелестному личику и резко контрастирующими с ним крупными кистями рук с красивыми ухоженными пальцами, которыми она часто поправляла свои волосы, переливающиеся от проникающего через огромное окно света. Руки волевого человека!
– Музыкантша! – гаркнули в коридоре. – Пианину спустили. Дуй в спортзал.
– Сейчас! – отозвалась я, прокашлялась и поскакала на «вечный зов».
«Когда уйдем со школьного двора…»
Одиннадцатый класс наполучал кудрявых двоечек по алгебре с геометрией, в связи с чем, пел натурально грустно. Я бы сказала, скорбно. В общем, образ вселенского прощания удался.
– Ромка! Ромка! – громким шепотом из-за пианино выкрикивал Вадик Синицын из первого «б».
Его брат, здоровый одиннадцатиклассник, стоял в середине торжественной шеренги, добросовестно пел со всеми и потихоньку показывал Вадику кулак.
– Ромка, куда конфеты дел? – не унимался тот.
Вчера в чиршинский продуктовый магазин завезли шоколадные конфеты «Курортные», которые были вмиг раскуплены запасливым населением.
По собственному опыту я знала, что дефицитные конфеты хозяйки не вываливают разом на стол, а чинно выдают понемногу членам семьи в качестве лакомого пайка и заслуженной награды изо дня в день, покуда шоколадный ручеек не иссякнет. Советская талонная система приучила-таки к самодисциплине.
По всей видимости, в семействе Синицыных конфетами заведовал Роман.
– Ну, где-е-е? – нетерпеливо скулил Вадик.
«Для на-а-ас всегда-а-а открыта в школе дверь!» – удовлетворенно закончила петь шеренга. Родители и учителя захныкали под бурные аплодисменты.
Я повернулась к своей сумке, висящей рядом на спинке стула, быстро пошарила в ней рукой и извлекла на божий свет целых две «Курортных».
– Держи, – протянула я их Вадику.
– Не надо!!! – страшно испугался он.
– Дают – бери, бьют – беги! – с этими словами я сунула заветные конфеты ему в ладошку, на что Вадик смущенно захлопал ресницами.
Мамаша одного из новоиспеченных выпускников выскочила на середину спортзала и зычно затянула: «Вот и стали мы на год взрослей!..» Стоящие рядом родители хиленько подхватили песню, бывшую некогда хитом.
– Где ваша Дорошенко? – подлетела к Вадику пионервожатая.
– Не знаю, – скромно признался он.
– Пойдем!
Пионервожатая рывком выволкала Вадика на середину спортзала, где его тотчас же подхватил и посадил себе на плечо верзила Зайцев – краса и гордость одиннадцатого класса.
Вадик в одной руке зажимал конфеты, а в другую руку ему аккуратно вложили железный колокольчик.
– Звони же, Синицын! – приказала энергичная пионервожатая, которая сама только в прошлом году закончила школу.
Вадик неуверенно затряс колокольчиком. В это время в спортзал впорхнула Нюся Дорошенко, сразив наповал присутствующих огромными бантами и вьющимися локонами.
– А я? – пискнула Нюся, увидев, что на ее законном месте сидит другой мальчик.
Рома Синицын, мгновенно оценив ситуацию, неумело сгреб Нюсю в охапку и, сопровождаемый дружным одобрительным хохотом, понес на закорках вслед за Зайцевым.
– А согласитесь, это знаменательно, – обратилась ко мне Светлана Антоновна, – что на Последнем звонке встретились два Синицыных. В столь символичном почетном круге, м-м?
– Встреча на Эльбе, – улыбнулась я.
Подошла к концу моя музыкальная миссия на празднике, и я хотела уйти. Но попросили остаться. Мне торжественно подарили гравюру и цветы. Я слушала громыхающие аплодисменты и вдруг все поняла!!!
Я узнала Агнессу Витальевну по своему неприятно заколотившемуся сердцу! Пришлось убедиться, что в груди слева у меня прячется настоящий, стопроцентный предатель среднего рода. Лучше бы он был тупым, заторможенным. Но мне не повезло. Эта сволочь звонко барабанила и барабанила, харкнув на мое мнение и мои желания; ни разу не сбилась, не прогнулась под мнение общественности. Зараза! Зачем она приехала?..
После праздника Рома доказывал Маргарите Петровне, что Вадик совсем обнаглел и что его необходимо выпороть, с чем гуманная Маргарита Петровна не соглашалась.
– Я тоже сладкое любила в детстве.
– И я, маленький, ужас, как сладкое любил! – с нажимом на «ужас» признался Рома. – А сейчас мне больше мясо нравится.
– Если человеку хочется сахара, – наставительно произнесла Маргарита Петровна, – значит, в его организме не хватает хрома. Правда, что касается детства, то в этом возрасте сахара всегда хочется. Поэтому, дорогой мой Роман Григорьевич, брат ваш вполне здоров и к дальнейшей жизни годен!
Рома покраснел от удовольствия.
– Вадик, вообще-то, ничего, – сказал он. – Только примеры решает неправильно! Это так легко! Не понимаю, чего там думать?
Маргарита Петровна рассмеялась:
– Себя вспомни.
– Я? Как орешки, щелкал! – ударил себя в грудь Рома.
…Я вспоминаю.
Кабинет труда, где девочки сидят рядком и вяжут крючком салфеточки из толстых белых ниток; дискотеку старшеклассников на Новый год.
Я часто вспоминаю. Может, я вспоминаю не Чирши, а свою позднюю юность? Но моей юности без Чиршей не существует.
Потом у меня было все, чему полагается быть. Однако, словно и не жила потом. Никогда мне не хотелось больше зарыться в щекочущую черемуху!
Зато я получила то, ради чего людям стоит жить.
Жалею, искренно жалею, что, уехав, бросила на произвол судьбы Крысу. Это самое страшное мое преступление! Каюсь.
Но знаменательно, что Илье Назаркину не испортила жизнь.
И, может, именно благодаря этому поступку напишет спустя столетие какой-нибудь бородатый летописец: «Не зря музыкантша жила на белом свете!»