ЕЛЕНА МАЛОЗЁМОВА
ОСКОЛКИ С УЛИЦЫ БЕБЕЛЯ
В самом центре Одессы, на бывшей улице Еврейской, а ныне имени товарища Августа Бебеля, я ползала на карачках по грязному коридору коммуналки и мыла полы. Ясное дело, что в мои планы данное мероприятие не входило, но общим собранием местной Вороньей слободки было постановлено, что, раз я живу тут уже больше трёх недель, то должна принимать участие в жизни местной коммуны. Да и не вежливо как-то было мне, двадцатилетней, спорить с тремя бабками.
Эта старая квартира в дореволюционном доходном доме с облупившейся лепниной и невероятными для меня пятиметровыми потолками была классикой жанра. Ни до, ни после не довелось мне пожить в таком густом замесе интриг и страстей. Мой приезд в Одессу внёс в более или менее устоявшуюся жизнь аборигенов ветерок свежих эмоций и разбередил старые, поутихшие было обиды.
Ну что ж, мне не трудно. Правда, орудовать шваброй я так и не научилась: то в углу не получалось толком промыть, то плинтус никак не отмывался. Поэтому я отложила деревянную швабру и стала мыть, как привыкла. Нужно было помыть два длинных коридора, кухню и, прости господи, туалет.
В самом конце первого коридора находилась комната Таньки. Ну, не Таньки, конечно, а Татьяны Николаевны. Она была самой старой из местных бабок, ей катило уже под восемьдесят. Но Олька с Додиком, к которым я приехала в гости, называли своих бабок Танька, Манька и Любка. Между собой, естественно. Ну, и я туда же. Так вот Танька, как мне для общего понимания ситуации объяснил Додик, была москвичкой и ярой коммунисткой. У неё был взрослый сын, который жил в Москве. Когда-то, очень давно (когда никто из ныне живущих не помнил) она оказалась в Одессе, да так тут и осталась.
Бабуля, наверное, была из первых комсомолок: всегда суровая, с поджатыми губами и пронизывающим взглядом. И не захочешь, а почувствуешь себя контрой и второй раз вступишь в комсомол. Не знаю, общалась ли она с остальными бабками, но нас она своим вниманием не удостаивала. Она проносила мимо нас своё монументальное тело, вообще не поворачивая в нашу сторону свою седую, коротко стриженую под горшок голову.
Но в основном она почти безвылазно торчала в своей комнате, и, как зло острили соседи, писала на всех доносы. Может, и писала. А, может, и напраслина всё это. Мы не знали. Да и неинтересно никому это было. Живёт себе бабка, и живёт. Вроде, никого из местных на допросы не таскали, и слава богу.
Вот и сейчас, ползая с тряпкой под её дверью, я слышала шаркающие шаги, звяканье посуды, шуршание бумаги… Там происходила и проходила жизнь старой, забытой всеми московской коммунистки, занесённой историческими ветрами в солнечную Одессу. Непонятная мне и загадочная жизнь.
Так… А вот и комната Маньки. Ну, строго говоря, ни Манькой, ни даже Марией она не была. Никого из живущих в коммуналке не интересовало её настоящее еврейское имя, а Манька и не настаивала. В случае крайней нужды обращались к ней по-простецки – тётя Маша, что для меня, церемонной и благовоспитанной алма-атинки, было как ножом по сердцу.
— Ша! – сказал мне Додик. – Оно тебе надо? Зови, как все зовут.
Маньки, как всегда, не было дома. Каждое утро, и зимой и летом, она прихорашивалась, насколько позволяли её необъятные габариты, и пропадала непонятно где до вечера. Опять же, я не заморачивалась, где прожигает свою жизнь толстая Манька. Мало ли, дети там, внуки… Но как-то раз ехали мы с Олькой в троллейбусе мимо Фонтана и вдруг она дёргает меня за рукав: — Смотри!
Ух ты! Ну, ни фига себе! Прямо перед нами, метрах в пятидесяти, на расстеленном на песке покрывале, под большим пляжным зонтом вальяжно устроилась наша Маня в окружении ещё трёх или четырёх таких же живописных еврейских старух. Она была в панамке, халат был спущен до трусов, а огромный белый сатиновый бюстгальтер, вызывающе обнимал её дородное тело. Бабульки самозабвенно резались в карты.
— Что это?
— Это преф. Маня наша так себе деньжат подзарабатывает.
— Так вот где она пропадает постоянно! А я-то думала, к внукам мотается.
— Нет, одинокая она. В войну всех похоронила… А так и доход, и развлечение.
…Так, ползу дальше. Туалет. Ну, тут всё просто. С суровыми старухами не забалуешь, поэтому туалет в коммуне был, пожалуй, самым чистым местом. Уж сколько собраний было проведено и постановлений вынесено, я не знаю, но, несмотря на присутствие двух молодых шалопаев, Додика и Сашки, туалет всегда блистал чистотой. Я быстро помыла унитаз, прошлась по полу и продолжила мыть коридор.
Так… Сашка… Сашка был старше нас с Олей года на три. Симпатичный, улыбчивый, тёмноволосый, невысокий, с золотой фиксой во рту, что вводило меня в оторопь, у себя, в родной Феодосии он серьёзно занимался гимнастикой. После армии он не захотел возвращаться в свой сонный городок, и рванул прямиком в Одессу. Устроился работать таксистом и как-то ухитрился заполучить комнату в нашей коммуналке. Ну, комнатой это назвать было сложно. Эта каморка когда-то, при дюке де Ришелье, была чуланом за кухней, два метра на три. Думаю, не больше.
Меня вообще поражала в Одессе приспособляемость народа к местам обитания. Мне бы и в голову не пришло, что можно жить, например, в каморке над старым кинотеатром. Чтобы туда попасть, надо было с акробатической ловкостью подняться по расшатанной железной пожарной лестнице примерно на уровень третьего этажа. А там жил какой-то молодой человек, Додькин знакомый. Интересно, как он водил туда девушек?
Итак, Сашка. В его комнатуле кое-как умещались топчан, журнальный столик и пара табуреток. Пальто и костюмы висели на плечиках над топчаном, постельное белье – в чемодане, а самый минимум посуды жался к ножкам столика. На одной из табуреток был торжественно водружён сверкающий немецкий магнитофон «Грюндиг», главное Сашкино сокровище. Окон нет, теснота жуткая. Так Сашка умудрился привести себе ещё и женщину!
Женщину звали Валентиной. Она была полу-цыганкой-полу-гречанкой из Измаила, такой же, как и Сашка, неприкаянной, но отчаянной искательницей лучшей доли. Жгучая, страстная брюнетка с уже пробивающимися усиками над верхней губой. Она работала не то официанткой, не то продавщицей, и таскала прельстившемуся Сашке разнообразную еду.
Как-то вечером мы с Олькой жарили на кухне котлеты. И вдруг окрестности коммуналки огласили страстные Валины завывания. Все застыли. Потом бабки как-то тут же незаметно рассосались по своим комнатам, а мы с Ольгой, не имея возможности бросить недожаренные котлеты, вынуждены были, тихо хихикая, слушать разнообразные охи и ахи ещё минут пять. Потом всё смолкло и появился сияющий Сашка, а за ним совершенно невозмутимая Валентина. Не знали они, что ли, что кухню от Сашкиного чуланчика отделяет в лучшем случае фанерка, или это была своего рода фронда? Кто знает? Но неловко было нам, а эти двое были вполне счастливы и довольны. Всё время подмывало спросить Валентину: что, и правда Сашка такой половой гигант или она разыгрывала спектакль?
Итак, я уже на кухне. М-да, кухня – это страшное дело. Ничего ужаснее мне видеть не довелось. Несмотря на немалые размеры, развернуться там было почти негде: всё пространство по периметру было заставлено кучей разнокалиберных столов по количеству жильцов, и двумя газовыми плитами. Окно выходило во внутренний двор-колодец, ничем не примечательный, кроме вечно болтающегося на верёвках белья и огромного количества кошек. Но в Одессе кошки были везде. Ясное дело – южный приморский город, кошкам раздолье. Дверь чёрного хода заколочена и заставлена одним из столов. В нише скромно притулилась раковина с ржавым краном. С водой вообще в Одессе швах. В центре о горячей воде никто и не вспоминал, а холодная вода шла с перебоями. Над раковиной штукатурка на потолке обвалилась и там всё время шуршали мыши…
Однажды что-то мы с Ольгой в очередной раз готовили и вдруг на соседней газовой плите закипел чайник. Он сердито что-то пробулькал и залил огонь. Я подскочила и выключила конфорку. Что было!!! Олька зашипела на меня, схватила спички и снова включила огонь. Я оторопела: — Ты что?!
— А то, — продолжала шипеть Ольга. – Это чей чайник? Так, это Танькин чайник. Придёт, увидит, знаешь, какой канкан нам устроит?!
— За что? Мы же так все отравимся или взорвёмся!
— Не-ет, — Олька назидательно подняла вверх указательный палец. — Мы сейчас уменьшим огонь, чтобы еле-еле горел, а она сама придёт и выключит.
— С ума сойти. А почему ты решила, что чайник Танькин? — я тоже перешла на шёпот.
— Так это её конфорка.
— Так что, мы не можем на ней готовить?
— Нет, ты что!? Скандал будет. И свет ты должна включать, когда на кухню заходишь.
— Даже когда там кто-нибудь есть и свет уже горит?
— Да, — Олька вздохнула. – И попробуй не включить – шуму будет!.. Ты же видишь, тут у каждого свой выключатель, — она мотнула головой на стену. – И в коридоре. И в туалете.
Я кивнула, мол, да видела, но не думала, что всё это так принципиально.
Ольга сделала шаг в сторону коридора, вытянула шею и пропела дурным как у автобусной тётки голосом: — Татьяна Николаевна, ваш чайник кипит!
— Я поначалу, знаешь, как натерпелась, плакала постоянно, — Олька тихо продолжила шёпотом. — А сейчас ничего, тоже с ними ругаюсь…
…Так, снова коридор. Пятясь, сворачиваю направо. Осталось немного. Вот всегда закрытая комната. Здесь никто сейчас не живёт. Её хозяин – одесский делец, лет пятидесяти, Давид Исаакович. У него где-то шикарные апартаменты и молодая жена. Делать в этой коммуналке ему абсолютно нечего, но почему-то не продаёт её, бережёт зачем-то. Но как-то раз объявился здесь и жил неделю: не то от партнёров прятался, не то с женой поругался. Так бабки все по стеночке ходили. Уважали одесские бабки денежки.
…Так, ползём дальше. Любка… Любовь Моисеевна. Додиковская якобы мачеха. Когда-то давно, Додик ещё мальчишкой был, умерла его мать, и отцу сосватали хорошенькую, фигуристую молодую вдову Любу. У Додика был ещё старший брат, уже взрослый и женатый, поэтому отдельную прекрасную квартиру в центре города пришлось разменять. Потом отец умер, Любкины дети уехали в Америку и все свои квартиры продали, дружно забыв про маманю. И остались Додик с Любкой вдвоём в старой коммуналке. Можете себе представить, как они друг друга любили.
Бедная Любка жила за фальш стеной, разделяющей огромную комнату на две поменьше, но тоже немаленькие, и вынуждена была терпеть все наши сходки и маёвки, случавшиеся достаточно часто. Потому, что друзей у Додика было много. На следующий день она ходила с поджатыми губами и ни с кем из нас не разговаривала.
— А шо такое? — громко возмущался Додик в воздух. — Пусть валит к своим деткам, в Штаты! Что, не зовут?
Любка зарабатывала стиркой фартуков и халатов, которые она каждый понедельник приволакивала с Привоза, с рыбных рядов. У неё было несколько кастрюль-выварок, которые она где-то прятала. А по понедельникам она начинала весь этот кошмар кипятить. Вонь стояла ужасная, но Любка каким-то таинственным образом сумела договориться со всей Вороньей слободкой и народ по понедельникам рассыпался, кто куда мог.
Ну вот и наша дверь. Всё, уборка окончена. Все довольны, все смеются, а я пойду гулять по летней Одессе.
…Давно это было. Коммуналка опять стала шикарной отдельной квартирой, улица имени товарища Августа Бебеля опять стала Еврейской. А из жильцов моей любимой коммуналки живых не осталось никого.