Дневник давно погибшего самурая

Аннотация

Однажды человек просыпается ранним утром и понимает, что он совсем не тот, кем есть на самом деле, кем представлял себя всю жизнь. И всё, что его сейчас окружает, то что он делает каждый день, это лишь некий жизненный фон, его временное убежище, в котором он, на самом деле, не живёт, а только приходит на короткое время, чтобы восстановиться от того, чем он занимается в действительности в своей жизни – спасением людей в разные времена от гибельных для них одиночеств.

И в то мартовское утро, когда в нём произошла эта перемена, когда он вернулся к самому себе настоящему, он начинает вспоминать и описывать то, чем он занимается на самом деле. Спасением и наблюдением.

Дневник давно погибшего самурая.

Вступление

Когда-нибудь видели, как режут воздух? Как он становится материален на ваших глазах? Как луковица, которую сейчас начнут чистить слой за слоем, освобождая от всего лишнего, от всего ненужного, оставляя только самое важное, извечно скрытое, умело спрятанное от вас всегда…

Вот тогда, после этого, в ту же минуту вы всё поймёте, всё вспомните. Надо только одно условие – дождаться этого времени, этой минуты. Когда сами сможете разрезать воздух вокруг себя, который как защитным слоем, как спасительным коконом, как скафандром, оберегал вас всё это время. До последнего. От всего…

Есть мир, который мы не видим, но его действительность всегда с нами…

 

Начало

Даже когда ты не смотришь в бездну,

бездна все равно смотрит на тебя.

02.02.2021

(время не установлено)

Зачем начинать этот дневник? Не знаю…может быть для того, чтобы когда-нибудь вернутся из сумерек привычных убежищ каждого дня. Куда всех нас однажды кто-то отводит в напрасной надежде, что там среди миражей нашей доброты, среди никому ненужных норм приличия, среди мнимой святости наших семей нас долго не найдет смерть, которая так любит задумчивых водителей, о чем-то мечтающих строителей, пьяных от доброты своей электриков, всех тех, кто так старательно помогает ей нас убивать под любым предлогом каждого дня.

Убивать за нашу мистическую тоску, необъяснимую и загадочную, которая внезапно охватывает нас и долго зовет в свою нежную пустоту среди глубокой ночи, ранним утром, в безмятежном благополучии любого дня. А может убивает за наши истинные призвания, которые мы так старательно прячем при свете все того же дня.

Сколько хороших добрых врачей даже не подозревают, что настоящее их призвание — быть палачами!

Равнодушными, холодными, совершенно спокойными в своей жестокости. Сколько их таких? Дворников с лицами апостолов и руками убийц? Хороших учителей с привычками каннибалов и с застенчивостью все тех же людей; святых, которым место только в аду…

Сколько тайн, этих сокровенных загадок скрыто, спрятано среди нас и одновременно открыты, обнажены до последних пределов и всегда доступны всем нам, потому что всегда потеряны на всех дорогах, всегда лежат под нашими ногами, но никому неинтересны, никому не нужны. Они ведь кем-то уже раскрыты, кем-то разгаданы, кем-то, но не вами.

Откровенность всегда ненавидима и никому не нужна на самом деле. Мало кто задумывается настоящая сила, настоящие мужество всегда скрыты в ежеминутной, ежесекундной уязвимости, в допустимости ранимости в любой момент. Это заведомая обезоруженность, умышленная открытость и есть истинная сила, и одновременно наказание для всех тех, кто в злом смехе переступает все пороги святости, все виды слабости, все степени беспомощности, напрасно полагая, что ничего за это не будет, возмездие не придет, наказания не наступит.  Наивные, они никогда не учитывают феномена целого, конечности бескрайнего. Нанесенная кому-то рана, причиненная кому-то боль на самом деле причиняется себе. Только рану эту мы ещё не видим, боль свою ещё не ощущаем. Но это лишь временно. На самом деле, всё близко. Мы все рядом…

 

03.02.2021

(времени снова нет)

В средневековой Японии я был одним из самых непобедимых самураев своего времени, страшным в беспощадности к своим врагам, за спиной которого долгие годы извивались гибельными протуберанцами красно-жёлтых солнц окровавленные языки бесчисленных кладбищ из поверженных мною.

И вот однажды, застыв в который раз в холодном равнодушии на краю какого-то поля, в спокойном ожидании очередной схватки такой привычной и такой страшной всегда для кого-то, я как опытный, всезнающий зверь, в яростном покое вглядывался в очередной раз в группу стремительно приближающихся ко мне самураев, которых было больше двух десятков и которые почти все знали, что сегодня умрут и с невыносимым обречённым напряжением уже следили, как я с расчетливостью самой смерти жду их. Число людей, которые должны были сейчас умереть от моих рук, давно меня не волновало. Одним взмахом меча за неуловимые секунды, за мгновения я даже не разрубал, расчленял их, нескольких сразу, почти одновременно. И быстро умерев, они даже не понимали этого сразу, с удивлением глядя ещё живым глазами   на куски своих тел вокруг себя. Таково было чудовищное мастерство моего владения мечем.

И тут перед самым боем я вдруг заметил на кончике лезвия своего меча маленькую стрекозу чем-то похожую своими разноцветными невесомыми крылышками на диковинную бабочку. Красиво переливаясь в лучах восходящего солнца, она вдруг повернула ко мне свою головку и посмотрела на меня с нежностью самой вечности, своим невесомо хрупким, как кристалл снежинки, глазом. И в этот самый момент я с беспощадной отчётливостью для себя понял всю бессмысленность, всю напрасность предстоящего боя, ещё одних смертей во имя каких-то целей, которые только что каким-то необъяснимым образом уже перестали меня интересовать, освобождая навсегда от чего-то…

Бессмертная, вечная красота мира, только что вошедшая в меня своим древним клинком окружающего совершенства, тут же бесповоротно и навсегда убили во мне всё плотское, всё человеческое…  И ожесточенные люди, которые в это время окружали, обступали меня со всех сторон, вдруг показались мне теперь кем-то обманутыми детьми, которых кто-то бездушный и злой бросил против меня, чтобы я ещё больше обрел страшной вины перед кем-то недосягаемым и Великим, перед невидимым пока для меня и пока ещё непознанным мною.  И в последние мгновения перед схваткой, я уже понял, что никого больше не смогу убить, умертвить своим мечем. Таким ненужным мне, таким бесполезным уже. Слишком кощунственным уже и невозможным было теперь причинять кому-то зло, тем более кого-то убивать в присутствии такой совершенной хрупкости и нежности этой бабочки-стрекозы. Самураи, мои будущие убийцы, уже застыли вокруг меня, готовясь к последнему рывку, но мне было уже все равно.

Их блестящие латы, сверкающие в лучах утреннего солнца, были сейчас похожи на мантии самой жизни, в которые она их одела, чтобы я больше не смог ей причинить вреда, а значим всем им. Только покровы самой святости теперь были вокруг меня, которые я уже не мог, не должен был разрушить ни по каким причинам. Последним движением меча я бережно направил невесомое волшебное создание на встречу солнцу, в его восходящие лучи, которые были для меня такими недосягаемыми. После чего, почти с наслаждением и радостью, дал себя убить, дал себя разрубить на множество кусков, с восхищением глядя в последние мгновения своей жизни, как брызги моей крови догоняют хрупкие крылья улетающей бабочки-стрекозы, стремительно окрашивая их, словно для вечности именно этого дня в ярко красный цвет…

03.02.2021

(время не установлено)

Сколько времени после этого прошло? Разве это было уже важно? Я был уже бессмертным. Без смертие…

Благодаря покою проходящих дней, через некоторое время я собрал всё свои куски, которые остались от моего тела и склеил их вокруг себя, недавно обретенной силой. Глубокие шрамы на мне скоро заросли и со временем стёрлись до прежней гладкости кожи. Только треугольный шрам на голове, выше правого виска остался сверкать полированными тонкими рубцами и застывшие навсегда капли крови на щеках остались мне на память о том событии в моей жизни. Теперь они были вечными метками для моих демонов мщения, которые проснулись за моей спиной в тот самый момент, в то самое время, когда я умирал на том поле, и как только я вошёл в смерть они тут же закричали, оплакивая меня своими безголосыми страшными головами, в зловещей немоте своих тайных убежищ, в которых они прятались от меня всё это время, требуя, взывая о мщении каждый раз ожидая от меня  в невыразимом бешенстве оплаты за всё содеянное.  После чего, неслышно и незаметно, они двинулись за мной своими громоздкими ужасными телами. И везде, где бы я ни оказывался, они рано или поздно настигали меня в своих гнетущих пустотах, в своих призрачных тоннелях, и настойчиво продолжали требовать или просто просить о кровопролитии и мести любой ценой за мою и свою смерть. И время от времени я оборачивался на их зов, и шёл им на встречу. Но куски неба, которые как будто специально были вставлены кем-то в мои глазные впади вместо старых глаз после той гибели, меня останавливали на этом пути и возвращали. И застыв у бесчисленных зеркал тех городов, где я потом оказывался волею судеб, отражения их, этих теперешних моих глаз, заставляли меня каждый раз вспоминать в своей вновь обретенной ярости к какой части вечности я теперь принадлежу…

 

04.02.2021

23:04 (время почти правильное)

 

Хотел продолжить этот дневник, но слова во мне вдруг умерли, как будто их заранее для меня убила, задушила мстительная повседневность, чтобы я больше не продолжал, не писал о ней. Она почему-то была против. Попробую продолжить завтра. Может быть, завтра она обо мне забудет и больше не будет убивать эти слова ради меня, чтобы они больше не раскрывали своих секретов, а значит её секретов. Завтра! Вся надежда на пока ещё не наступившее, не существующее завтра. А может быть уже наступившее когда-то, уже существующее где-то? Существующее ли…

 

05.02.2021

04:23 (время точное)

 

В моей пустоте опять появилось какое-то дыхание, какое-то движение, слова во мне снова обрели жизнь. Итак, что же было дальше со мной? А дальше я снова начал жить, почти как обычный человек. С монотонной протяженностью каждого дня, чья ежедневная мука простого бытия наводила каждый раз на мысль, что обычная человеческая жизнь требует не меньшего мужества и силы, чем жизнь на войне, а может даже и большего. Это постоянная утомительная неизменность в ней, нескончаемая повторяемость друг за другом дня и ночи, могли свести с ума любого, кто так и не смог примириться со своим уделом – просто жить.

Меня спасла от злого бессилия этого осознания только загадочная миссия, которая на меня была возложена после моей гибели в том поле, возложена кем-то или возможно мною самим, которая каждый раз помогала мне примеряться с мучительной бесконечностью, нескончаемостью своей жизни среди обычных людей, некоторых из которых я начал спасать от гибельных для них одиночеств, когда они этого хотели, желали и даже тогда, когда они об этом не знали. И помогая, спасая этих людей, и тех кого они любили тогда, кто был рядом с ними в это время, мне приходилось нарушать свои обещания, свои давние клятвы и в печали входить в кровавые реки мщения, но входя в них я всегда помнил, что меня изменило когда-то навсегда, в той далекой для меня уже стране, и старался всегда возвращаться из их ужасных, страшных вод не тем прежним, каким я был когда-то там, а теперешним, новым. И без крайней необходимости я больше не входил в больше скопления людей, чтобы не встречаться там с теми, кого останавливает только смерть. В ночные сумерки теперь я тоже надолго не вхожу, всё по тем же причинам. Я больше не хочу увидеть себя однажды тем беспощадным самураем, непобедимым холоднокровным убийцей,  кем был прежде непревзойденным мастером причинять смерть, но даже если и становится им когда-нибудь, то не навсегда и только ради того, что пусть и не оправдает меня потом, то хотя бы когда-нибудь простит.

 

06.02.2021

07:04 (время точное)

 

Слова в который раз потеряли для меня свою жизнеспособность, снова умерли для меня, и если бы они имели тела их можно было бы закапывать в землю. Полная невозможность писать. В когда-то отсеченную голову вернулась боль, та которая была в момент её отделения от тела и сейчас она, эта боль, возникла чуть ниже подбородка, точно в том месте куда я вернул эту голову когда-то телу. А может эта боль чье-то предупреждение? Не знаю…Посмотрим.

 

Этот же день.

(Время неизвестно)

 

Внутри все ожило и что-то позволило писать. Или кто-то. Уже неважно.

Момент вхождения в историю уже наступает и вот мгновение инициации в неё…

Итак, я пока в настоящем. Вечер. Стою на кухне и что-то разогреваю на плите, взятое в местной кулинарии. Чувствую себя при этом, впрочем как и всегда, вовремя этого занятия, каким-то старым механизмом, подержанной машиной, в которую час от часу надо заливать что-то техническое: масло или жидкость для двигателя, иначе дальше не сдвинется с места и запахи от этой еды, которые сейчас распространяются вокруг меня только усиливают это впечатление. Явно в той кулинарии стараются не для живых…

Но почему я вспомнил об этом? Почему такое вступление в эту историю? А потому что точно такие же запахи были в той квартире, в которую я попал в конце семидесятых в Москве. Это была большая квартира в сталинском доме на проспекте Вернадского, на третьем или четвертом этаже, точно уже не помню. Эти запахи технической химии, ничего общего не имеющие с запахами нормальной еды, словно голодную собаку, привели мою память к дверям этой квартиры. Она была почти ничем непримечательна, кроме, пожалуй, своего хозяина. Нестарого ещё мужчины, аккуратного, атлетического сложения, которая выдавала в нем бывшего сотрудника спецслужб. Но не это обращало на себя внимание. Глаза. Его глаза притягивали к себе какой-то странной особенностью, необычностью, тёмно-карие, почти чёрные, они совсем не подходили к его славянской внешности. Они были чужими на его лице, совсем чужими… Но не это ещё было странным и удивительным в них, они, эти глаза — жили на его лице, казалось, совсем отдельной от него, от этого лица, жизнью, да и не только от этого лица, но от него самого тоже. Они были для этого мужчины явно неродными, словно кто-то взял их и вставил ему случайно вместо своих, а потом забыл вернуть обратно, а может и не забыл…

Впервые минуты знакомства с ним я не знал как на эту особенность его глаз реагировать, но меня отвлёк, спас разговор с ним о том деле, с которым я пришёл к нему в тот день, а пришёл я к нему, чтобы купить пару старинных индийских монет для одного коллекционера. Иван Алексеевич, так звали моего нового знакомого, много лет проработал в этой стране, и за долгие годы пребывания там собрал неплохую коллекцию местных монет. И всё было бы хорошо при это разговоре, если бы он не смотрел на меня, а точнее сквозь меня своими явно инородными глазами. Эта необычность ещё больше усиливалась, когда он ко мне приближался и пытался вглядеться в меня, как будто я стоял не рядом с ним, а где-то не здесь, в отдалении от него.

Присмотревшись к его глазам, пристально, внимательно изучающим меня, ощущения в их чужеродности только усилились, они явно были для него чужими, точно не его, но как это было возможно в этом реальном мире? Это оставалось для меня загадкой. Находясь в его глазницах, они выполняли все необходимые для него функции и при этом, необъяснимым образом, принадлежали не ему. Они словно жили в нём параллельной жизнью. Были не его и одновременно как бы его.

После того, как я купил у него эти монеты, он пригласил меня на кухню выпить чаю, и то, как он меня об этом попросил, было видно, что он давно нуждается в живом общении и ему хочется при любой возможности подольше с кем-то поговорить и я согласился и мы пошли на кухню. Не прошло и часа, как я уже знал всю его историю, так его мучащую все эти годы. Дело было в том, что когда-то, ещё в шестидесятые годы, когда она служил в нашем посольстве в Индии, по своей линии, к ним прибыла делегация высокопоставленных советских чиновников, решался вопрос о каких-то крупных военных поставках, и его, как начальника службы безопасности посольства, строго предупредили, чтобы не было никаких эксцессов. В делегации находились родственники членов политбюро, а так как была информация о готовящемся теракте на одного из индийских лидеров, встречей с которым предполагалось завершить последний день визита делегации, то ему и его службе дали секретную инструкцию, в которой говорилось, что при любом подозрении на теракт – стрелять на поражение. И вот наступил последний день визита. Принимающая сторона уже ждала их делегацию, а встреча должна была происходить рядом с оживленной городской улицей.  Картеж посольских машин уже подъехал к назначенному месту встречу и люди из делегации начали выходить из машин, как тут из толпы зевак, которые почти сразу собрались рядом с этим местом, чтобы поглазеть на начало для себя какого-то нового события, отделился мальчик лет десяти-двенадцати, не по сезону тепло одетый, он стремительно побежал к ним, к людям из делегации, которые только что по выходили из машин. Он бежал к ним, но в его беге не было ничего детского, ничего безмятежного, в нём, в этом беге, наоборот присутствовало что-то пугающее, непонятное, угрожающее…

По крайней мере, моему рассказчику так показалось в первые секунды его приближения к ним. По непонятной, по необъяснимой для себя причине, с застарелой болью в голосе он признался, что его объяло в те мгновения, такое невольное беспокойство, такой почти мистический страх, если не ужас, что не успел даже понять, что произошло, как начал стрелять в этого мальчика, который почти добежал до них со своей страшной, пугающей улыбкой на лице и даже быстрая смерть не смогла её стереть с его детского, такого наивного вблизи лица, загорелого почти до черноты.

Он не верил своим глазам, не верил самому себе, что только что убил ребёнка, практически ни за что – за его бег к ним. Лихорадочно, в панике он начал быстро ощупывать его одежду, в тайной надежде, что найдёт под нею если не пояс шахида, то хотя бы что-то, что если и не оправдает его, то хотя бы как-то объяснит его ужасный поступок, но под жалкими лохмотьями его ничего не было.

Трагический инцидент быстро замяли с обоих сторон, на кону был крупный контракт на поставку оружия и скандал никому не был нужен. Начали проходить месяцы и годы, а он так и не смог забыть этого ребёнка, убитого им тогда. Глаза этого мальчика, которые застыли перед ним навсегда, теперь пристально и с удивлением смотрели на него в любое время суток, смотрели своей застывшей ночью для него, того всеми забытого дня. Проходили дни и ночи, а эти глаза по-прежнему от него никуда не исчезали, со временем они начали жить отдельной жизнью рядом с ним, стали следить за ним из любого угла его квартиры. Тогда, после смерти мальчика, он узнал после проведенного расследования, что он был одержим и страдал от какого-то психического недуга, скорее всего от какой-то душевной болезни.

Слушая этот грустный, такой печальный рассказ, я не решался признаться Ивану Алексеевичу, что глаза этого забытого всеми ребёнка уже давно живут в нём, необъяснимым, совершенно непостижимым образом заменившие, а точнее подменившие его собственные. Вероятнее всего в качестве компенсации за давнюю вину перед ним.

Простившись вскоре, я договорился с ним перед уходом, что зайду к нему через неделю. Спустившись вниз и проходя через двор этого дома, я случайно услышал обрывок разговора двух женщин, стоящих у одного из подъездов, рядом с ними стоял темноволосый мальчик лет десяти-двенадцати, он был в темных очках. Одна из женщин жаловалась другой, что не знает, что делать с сыном, ребенок почти уже не видит на оба глаза.

Покинув двор, я сразу же забыл этот разговор, пока через неделю в назначенное время не пришёл к своему новому знакомому снова, как договаривались. Поднявшись на нужный этаж, и приблизившись я вдруг заметил, что двери его квартиры приоткрыты, как будто он уже ждал меня и звал войти без приглашения. Пройдя полутемный коридор, я прошёл все комнаты, но его нигде не было. Я позвал его и огляделся, и тут почувствовал какой-то странный запах, каких-то лекарств – чуть притарно-едкий, как у всех анестетиков, он шёл из кухни. Появившись перед ней, я замер на пороге. Идти дальше не было смысла, хозяин квартиры сидел за обеденным столом с окровавленным лицом, зияющие своей пустотой его глазные впадины смотрели на меня обрывками разноцветных сосудов. На скользком от крови столе, покоились его глаза. Нет, пожалуй, уже него. Они лежали прямо перед ним словно он видел их, когда превозмогая дикую боль, аккуратно расставлял их перед собой. Рядом с его окровавленными руками валялись разбитые ампулы с обезболивающим, два использованных шприца и офицерский кортик, также весь в крови, с помощью которого он и освободил себя от так надоевших ему чужих глаз. Боже, как он, наверное, устал от них, если решился на столько радикальное решение этой проблемы.

Тихо выйдя из квартиры, я не слышно закрыл за собой дверь, и вышел на улицу. При выходе из двора, я снова столкнулся с теми двумя женщинами и мальчиком в тёмных очках, о чем-то радостно говоря между собой, только последнюю фразу из их разговора я услышал до конца. Одна из женщин говорила подруге, что завтра её сыну должны сделать срочную операцию на глаза, чтобы их спасти и прогнозы врачей обнадеживающие.

Поворачивая уже за угол, покидая этот двор навсегда, я вдруг обернулся и посмотрел на этого мальчика – он стоял рядом с матерью и вглядывался в меня, застенчиво улыбаясь. И глядя на него, мне на секунду показалось, что он своей улыбкой передает мне безмолвный молчаливый привет от кого-то, кого я давно забыл. На самом деле я всё помнил…он тогда растеряно смотрел на мальчика, который бежал к ним, в его глаза был выбор , но этого я не видел, я видел только его руку, которая касалась теплой стали его пистолета, но я улыбался, я уже знал, что он его не достанет. Через секунду я уже исчез из толпы тех людей, которые тогда стояли напротив него – выбор был сделан.

…улыбнувшись мальчику ещё раз я быстро вышел из двора. И тут же ощутил, почувствовал этот странный неприятный запах, давний едва уловимый, так пахнет кровь и моча после мёртвый, я знаю…

Слабо, едва уловимо этот запах тянулся своим солоноватым напоминанием, как нить Ариадны, из давно забытого прошлого, из той давно прошедшей войны, из того отчего-то так мне сейчас нужного места, которое было тогда не самым счастливым местом для исполнения самых сокровенных желаний…

 

08.02.2021

10:23 (время точное)

 

…это была Польша. 1944 год. Небольшой тихий городок. Час назад его оставили немцы.

Я стою в кабинете начальника местного отделения гестапо и смотрю в зеркало, точнее на то место, где оно ещё было вчера. Спокойно рассматриваю свое лицо, лицо давно убитого человека, без возраста, скорее молодого, чем старого, и если не размыкать губ и не обнажать в улыбке свои истёртые, почерневшие от времени зубы того самурая, давно погребенного во мне за этим лицом, за этой кожей, то в целом, весь мой облик не отталкивающий, не пугающий…

Остановившись тогда у того зеркала, которого уже не было, на самом деле я рассматривал не себя, в его исчезнувшем навсегда отражении, а тех, кто ещё совсем недавно были в нём, были ещё живы там. В то утро, в тот день. Первое в том отражении появилась невероятной красоты еврейская девушка, которая совсем не была похожа  на еврейку, она была блондинка скандинавского типа с идеальными чертами лица и с такими большими синими глазами, от которых нельзя было оторваться, а если и можно было, то только через силу, если бы… если бы в них была теплота и нежность неба, а не тот холод бездны, чьи едва выносимые глубины отражались перед нею изо дня в день в этом кабинете. С отвращением и ужасом, она каждый день заглядывала в них, а эта бездна в свою очередь, заглядывала в неё такими же невозможно синими, черно-синими глазами начальника местного гестапо, который, если бы не его страшный мундир, которого она боялась отдельно от него, мог бы сойти по своей внешней идеальности и чистоте на ангела с небес, хотя, впрочем, он и был этим ангелом, но ангелом с тёмных небес, чья запредельная жестокость почти овеществлено проглядывала, как отдельное от него существо, из подо льда его идеально матовой кожи убежденного нациста. Почему еврейка? – подумал я от чего-то, и снова посмотрел на отражение недавно уехавшего гестаповца. Занятый сборами, он только кивнул на свой огромный письменный стол у окна, словно слышал меня и не обманул, в одном из ящиков этого слова я нашёл все её документы. Листая их, я опять посмотрел на то место, где висело зеркало. Теперь в его несуществующем отражении снова появилась она – эта девушка. Она что-то хотела мне сказать, но не смогла, её красивое лицо было обезображено неподдельным страданием и болью, она показывала мне на дверь за своей спиной, но я туда не пошёл, я уже знал – она мертва. Мертва уже часов десять и висит в мужской уборной на этом этаже, хотя нет, она уже там не висела. Генрих, так звали начальника гестапо, успел её снять перед своим уходом и отъездом из города. Оказавшись в коридоре, я дал себе увидеть, как он бережно и осторожно, снимает её из петли, как драгоценную, дорогую для себя куклу, которая может разбиться в любой момент от любого неосторожного движения.

Но перед этим он долго стоял перед ней и с ожесточенным, отрешенным лицом, медленно слизывал с её таких по-прежнему обольстительных длинных ног уже застывающие ручейки ещё теплой мочи, которые она невольно подарило ему в момент своей смерти, совсем не желая этого. Сдерживая себя, он с нежностью прикасался к её последней влаге, и слизывал её с кончиков своих чуть подрагивающих пальцев, с обреченным вожделением пытаясь запомнить, вобрать в себя без остатка, всё то, что ещё составляло её, из чего она была, хорошо понимая, что это то последние, что ему теперь оставалось от неё, то, что ему оставалось от неё навсегда. Любил ли он её? Есть ли так можно назвать то чувство, которое ему не позволяло ни разу за почти два года оккупации, вовремя которой он был здесь начальником гестапо, обладать ею, то да, любил, но за эту любовь он ей мстил регулярно и постоянно, с животной яростью насилуя при ней арестованных полек в своем кабинете, заставляя при этом смотреть на него, а он в эти минуты смотрел нет, не на них, на неё с лицом злого, обиженного подростка, у которого что-то когда-то отняли и так и не отдали. Иногда после этого, он придушивал своих несчастных жертв, но не до смерти, её же шарфом, который он когда-то отнял у неё в первый же день её ареста и который он повязывал несчастным женщинам, каждый раз, когда совершал над ними насилие. И вот это извращенное насквозь чувство к ней, с первых же дней знакомства, заставляло его держать несчастную девушку постоянно у себя под рукой, со временем оформив её, как свою секретаршу, по поддельным документам. Ночью он заставлял её спать с ним, но только спать, потому что по абсолютно необъяснимой для себя причине он не мог с нею ничего делать, потому что она была для него каждую ночь совершенно недоступна физически. Она постоянно была для него запретным плодом, который был рядом, но сорвать, вкусить его он не мог ни разу, и объяснить себе этого он  не мог, как ни старался, что-то с ним происходило в этот момент, и он ничего не мог с этим поделать. Он, здоровый, крепкий мужчина, как только прикасался к ней, сразу же превращался в обессиленного, уставшего от своего зла, ребёнка, которому было достаточно прижаться к ней крепко и просто заснуть, ничего больше не желая от неё, а потом утром проснуться рядом с нею и пожалеть обо всем, что не было перед этим. Временами он так её хотел, что буквально сходил с ума, но как только оказывался ночью рядом с ней, что-то глубоко спрятанное в нём, что-то необъяснимо священное для него, не позволяло ему насиловать её по своему желанию, тут же загадочным образом вновь обессиливая его, как ребёнка.

И вот теперь он прощался с нею, пытаясь забрать или хотя бы запомнить, то последнее, что ещё оставалось у неё сокровенного от него и к которому она в своем мертвом бессилии уже не могла ему помешать прикасаться, прикасаться ещё, и ещё раз, и наконец прикоснуться в последний раз… От осознания этого он завыл, как смертельно раненный зверь, но это всё, что оставалось ему теперь. Оставалось до конца, пока он будет жить, и он это хорошо понимал.

Накрыв её лицо, совсем не изуродованное смертью, как нарочно, как будто специально в отместку ему, чтобы навсегда её запомнил такой, какой она всегда для него была, своим черным кителем, который был ему уже не нужен, он ушёл от неё не оглядываясь, с одной только мыслью: «Будь проклята эта страна, которая сделала его таким несчастным». Стерев перед собой последнюю картину их прошлого, я вернулся в его кабинет и забрал шарфик этой девушки, который Генрих забыл в спешке своего отъезда из города. После этого я покинул брошенное всеми здание. Тем временем передовые части красной армии уже входили на окраины улиц этого города.

Спустя десять лет я нашёл его в Аргентите, в Буэнос-Айресе. Он работал там в местном отделении контрразведки и был гражданином этой страны.

Все эти годы шарфик этой несчастной девушки был со мной, из года в год он сохранял в себе каким-то чудом очень слабый, но ещё уловимый аромат её любых духов, ещё тех, которые были у неё до войны, до прихода немцев. И каждый раз, приближая его к своему лицу, я словно слышал её тихую просьбу, её слабый голос, который едва различимо просил меня найти его и что-то сделать с ним ради неё, и это её желание, её такую сокровенную  просьбу я не мог не выполнить.

И вот спустя годы, в Аргентине, на воскресном митинге, на одной из столичный улиц я встретил его в оцеплении президентской охраны. Он совсем не изменился с тех пор, почти не изменился. Его идеальный арийский облик по-своему притягательный и неотразимый своим привычным внутренним ожесточением, необъяснимо манил своей бесчеловечной суровостью и тут же выделял его из любой толпы. И только короткий ёжик его волос когда-то светло-русых теперь был немного поседевшим, как будто их кто-то слегка посыпал не до конца сожжённым пеплом.

Проследив за его взглядом, я увидел, что он пристально смотрит на Эвиту Перон, которая стояла с кем-то на трибуне и что-то ему торопливо говорила. То, как он смотрел на неё, как следил за нею своими холодными, бесчеловечными глазами, я всё понял…Он ведь всегда любил недосягаемых для себя блондинок.

И опять начали проходить месяцы и годы, но я уже не отпускал его от себя, следуя за ним невидимой, незаметной тенью, внимательно изучая его жизнь, которую он вёл здесь, терпеливо ожидая момента, когда появится возможность вернуть ему прошлое. И вот однажды это время пришло — там, в ночной мгле известного столичного кладбища, куда он регулярно начал ездить совсем недавно, в фамильный склеп Перонов, чтобы развлекаться, назовем это так, с уже умершей к тому времени Эвитой. Как это не звучало ужасно, но со своими сослуживцами это место с некоторых пор, он превратил в некое подобие ночного клуба, где избранных ничего кроме пьяных оргий и кощунств не ждало там. Он жил тогда на улице, неподалеку от этого кладбища, на улице, по которой каждое утро проезжал маленький грузовик, развозящий строительную арматуру. Проходя время от времени, неподалеку от этого места, я заметил, что Генрих всегда подходит на одно и то же расстояние к дороге, к её краю. Вот она – благословенная немецкая тяга к постоянству, к пунктуальности, беззаветная преданность к точности, к правилу, к любому распорядку, который установлен раз и навсегда, даже в такой казалось мелочи, как останавливаться ровно там от края дороги, что и вчера, и позавчера… Проверив несколько раз это расстояние, которое, как я предполагал, всегда оставалось неизменным, к краю дороги, я однажды холодным осенним утром, подошёл к грузовику, который вскоре должен был проехать как всегда мимо него по этой дороге. Быстро и незаметно, пока рядом с машиной никого не было, я выдернул один из стальных арматурных стержней и чуть согнул его острый конец в сторону края дороги, согнул ровно настолько, чтобы он мог достать немца, затем достал из кармана шарфик, вряд ли им забытой девушки, и завязал его на конце согнутой арматуры. После чего ушёл. Пройдя несколько сот метров, я подошёл к дверям его подъезда и слегка забил их внутрь, с таким расчетом времени, чтобы его всего лишь на пару секунд задержать, когда он будет их открывать. И всё это было сделано для того, чтобы немец подошёл к краю дороги именно тогда, когда грузовик будет проезжать мимо него, именно в этом месте. Закончив наконец свои приготовления, я стал терпеливо ждать близкой развязки. В точно рассчитанное время он вышел из дома, и чуть задержавшись у дверей подъезда, подошёл к краю дороги, точно в тот момент, когда грузовик с арматурой уже подъезжал к нему.

Подойдя к противоположной стороне дороги, я остановился и посмотрел на него. Как только Генрих застыл рядом с дорогой, он тут же отшатнулся от неё, когда мимо него проехал грузовик, моментально разорвавший ему горло, торчащей арматурой…

Молодая женщина, оказавшаяся совершенно случайно рядом с ним в эту минуту, в ужасе закричала, увидев, что с ним произошло. Услышав её крик, водитель грузовика резко затормозил и растерянно выскочил из машины, не зная, что делать. Только я знал, что надо делать. Подойдя к грузовику с противоположной стороны, я быстро отвязал шарф от арматуры, и незаметно вправил её на место в грузовик. Потом подошёл к стоящему на коленях немцу. Он уже умирал. Я склонился над ним и бережно вытер шарфиком его окровавленный рот и потом медленно поднял к его глазам мокрый от крови, дождавшись, чтобы он вспомнил его перед смертью. Когда по его угасающим глазам я это понял, осторожно, чтобы не причинять ему лишней боли, вложил этот шарфик ему в руку.

Это не было мщеньем, это было неким равновесием, установлением вечной справедливости, равенство во всём. По крайней мере, мне в это хотелось верить. Последнее, что я увидел в его глазах, было похоже, как ни странно, на благодарность, но ту благодарность, что касалась его освобождения от самого себя, от того каким он был, и от того каким он будет, может быть, совсем скоро. Отвернувшись, я в последний раз коснулся его плеча, прощаясь, и быстро ушёл от него. Всё, что мог, я для них обоих сделал…

Вечером того же дня, я сидел в одном из местных кинотеатров, в ожидании последнего киносеанса, перед его началом показывали немецкую кинохронику времен войны. В одном из его эпизодов мелькнуло знакомое здание гестапо, в забытом мною польском городке. Из него выходила красивая девушка, которая сейчас мне кого-то напоминала. Я обернулся в темноту кинозала и увидел её, она сидела позади меня и улыбалась, она была похожа на ту женщину, которая в это утро была рядом с Генрихом перед его гибелью. Я отвернулся и посмотрел на экран, на нём опять мелькнуло то здание, из которого только что вышла эта девушка, в одном из его окон мне показалось, мелькнуло знакомое лицо…

…Генрих отвернулся от окна и посмотрел на стол: на нём лежал её шарфик. Он оставил его себе напамять и это всё, что от неё ему оставалось. Он так и не смог её убить перед отъездом из этого города. Наверное, слишком её любил для этого. Был ли он хорошим парнем? Конечно, нет. Он был мерзавцем и подонком, и хорошо об этом знал, но при этом некий кусочек белого в бездне его души ещё освещался Бог знает чем…

 

11.02.2021

18:04 (время почти точное)

 

…сквозь боль в давно исчезнувших ранах, я снова вижу какую-то даль, какой-то день. Его утро. Ранее мореннее утро. Кажется, это было в Канаде в середины восьмидесятых. Через чуть приоткрытые обледенелые ресницы, я вижу перед собой заснеженные деревья, которые почти вплотную подходят к веранде большого заброшенного дома, где я уже давно кого-то жду, весь занесенный снегом. С трудом, с усилием поднявшись с колен, я начинаю срывать с себя ледяную корку, смешанную со снегом, в которой была вся моя одежда. Долгое время она была моей спасительной шкурой, которая сохраняла во мне тепло и жизнь, пока я долго спал в своем ожидании…

Тишина морозного утра наполнилась звенящим треском, как будто не лёд со снегом, а битое стекло падало сейчас вокруг меня. Освободившись наконец от него, я огляделся. Зачем я здесь? С какой целью? Мальчик…какой-то мальчик был мне нужен. Чей голос или только воспоминание о нём пришли ко мне из ниоткуда и чего-то требовали, что просили…

Тогда в том моём воспоминании о нём, он стоял у подножия горного склона рядом с дорогой и долго смотрел на меня. Внимательно. Пристально. Изучающе. Но проблема была в том, что там на той дороге меня тогда не было. Нет, я, конечно, там был, но на десять лет позже этого события. Я слишком поздно пришёл на то место, ведомый как всегда своей таинственной целью, но не угадал тогда нужное мне время, нужное событие. Поэтому чтобы не возвращаться обратно к себе в настоящее, а это было, к слову сказать, не всегда просто по разным причинам, я решил найти себе временное убежище для ожидания прошлого здесь, которое для кого-то станет будущим в скором времени. После чего я вошёл в некое подобие транса, которое практиковали в своё время самураи, когда им было необходимо переждать мучительно долгую засаду, устроенную на кого-то.

Время от времени в своём ожидании прошлого я выходил из своего транса, из этого состояния ожидания, и внимательно оглядывал пространство вокруг себя в поиске чего-то угрожающего, тёмного, предостерегающего меня. Не находя ничего похожего вокруг себя, я снова погружал себя в транс своего возвращения в прошлое, туда, где ждал меня этот мальчик. И вот однажды, очнувшись подобным образом в который раз, я увидел неподалеку от себя полицейскую машину. Быстро, почти бесшумно приблизившись к ней, я услышал, как там говорят о ком-то, кто подозревается в массовом убийстве, совершенном неподалеку в селении, но вот беда, нет примет этого преступника, хотя бы одной, которая могла бы его быстро индифицировать. Одно только известно, подозреваемый – несовершеннолетний. Когда в машине закончился этот разговор, я вдруг понял, что жду этого ребёнка, этого мальчика напрасно. Что-то тут было не так. Как-будто кто-то его прячет от меня. И что-то важное я опускаю в этой истории с ним…Неужели я ошибся с течением времени, с его нескончаемыми потоками?

Вернувшись на веранду дома, на свой наблюдательный пост, я решил во что бы то ни стало ускорить своё возвращение в прошлое, опустившись на колени и сконцентрировавшись, я позволил времени унести, забрать меня с собой. Именно туда, в тот временной промежуток, где на самом деле мог быть сейчас этот мальчик, где я видел его в последний раз. Через несколько секунд замедления, пространство вокруг меня дернулось и заколебалось, и начало своё движение вспять, в то направление, в которое мне было нужно. При этом я начал испытывать, как всегда, в таких случаях встречное сопротивление наплывающих друг на друга уже произошедших событий.  Их давление было похоже на то, которое испытывают летчики вовремя полёта на сверхзвуковых истребителях. Кожа моего лица, все моё тело начало деформироваться, как при сверхзвуковых перегрузках. Давление окружающего воздуха было таково, что на какое-то время я изменился почти до неузнаваемости. Когда движения потока времени-пространства наконец остановилось вокруг меня и во мне, я снова увидел себя на всё той же веранде, обледенелым, и в который раз занесенный снегом… Освободившись от него, и согрев замершее тело, я вдруг почувствовал, что снова какая-то деталь, какая-то особенность ускользает от меня и теряется, что-то не стыкуется, не совпадает рядом со мной. Не совпадает совсем не на много, но оно может помешать мне сделать то, что очень будет важным в будущем, что будет мною не совершено…

Больше ни думая ни секунды, я сорвался с места и побежал, я бежал напрягая все свои силы, по заснеженной дороге, к тому месту, где впервые увидел этого мальчика, но его там уже не было. Его следы вели в сторону леса, к горе, к её склону. Собрав последние силы, я бросился туда. Утопая в снегу, я догнал его почти на вершине горы, но там он сёл на санки и тут же исчез из виду. Я рванулся следом…

…Он висел на краю обрыва, его санки давно упали вниз и разбились о камни где-то далёко внизу, а он каким-то чудом задержался над пропастью и теперь судорожно, устало хватался за острые камни перед собой, пытаясь изо всех сил, удержаться, не сорваться вниз. Как можно быстрее и осторожнее я начал подползать к нему, чтобы успеть спасти, вытащить из гибельной ловушки. Мальчик испуганно, с надеждой следил за каждым моим движением, но сил у него уже не оставалось на сопротивление смерти. Я это уже видел, но, когда до него оставалось десять-пятнадцать сантиметров, его уставшие, обессиленные руки, соскользнули с последних камней, за которые он цеплялся всё это время, и он уже почти полетел вниз, на неуловимый миг застыв в воздухе над бездной и в этот миг я успел схватить его одной рукой. Но в своём отчаянном рывке за ним я нечаянно разбил ему почти до кости левую щеку, но ценой этого ранения я сумел спасти ему жизнь. Через некоторое время мне удалось его подтянуть к себе и затем втащить наверх. Его движение, его путь в неминуемую смерть наконец-то закончился, прекратился. Вытерев его лицо от крови, на котором, по всей вероятности, останется неглубокий шрам, я перевязал его и повёл домой, успокаивая как мог.

Отдав его родителям, я попрощался с ним, но перед самым расставанием склонился  к его перевязанной голове и тихо попросил, чтобы никто не слышал…-  не делай этого…Иначе в следующий раз я не успею…

13.02.2021

5:22 (время точное)

 

Как они меня находят…эти люди… эти истории…Это всегда внезапно, всегда неожиданно. Всякий раз где-то там в их тишине возникает некое звучание, некий звук, который постепенно переходит в еле слышимый голос. В начале еле различимый в своём запредельном далеке, он постепенно приближается, словно идёт мне на встречу, и в какой-то момент его пустота начинается утончаться, как кем-то растягиваемая полиэтиленовая плёнка, которая вскоре рвётся, разрывается перед моими зрачками и я, наконец, вижу, что за ней. Происходит…

Это бы Киев. После прихода в него красных…

Вечный, таинственный, всегда завораживающий своей мистикой, такой привычной, и такой необъяснимой, если ты в нём остаешься навсегда. Одно в нём было плохо – на его улицах, в его домах, всегда жило много падших созданий, которые так были похожи на ангелов. И они так всегда прекрасны, безупречны в своей чистоте, в своей почти идеальной святости, что в какой-то момент она начинает Вас пугать и заставлять им не верить. Не верить в их больничную белизну, которая, когда становится слишком поздно, чтобы уйти от неё, оставляют вам только один выбор – падение, как единственный выход, ожесточенно убеждая при этом, что на самом деле это вознесение…

Вы спросите, почему так происходит? Почему эти создания так жестоки с Вами? Да потому что падшие ангелы никому не прощают близости к небу. Ни людям, ни городам! А Киев в этом плане всегда был особенным и останется таким навсегда. Он всегда будет с небом и всегда с ним останутся те, которые будут мстить ему за это всегда…

Это была поздняя осень или ранняя зима, уже не помню. Но воздух вокруг был красно-жёлтый от давно опавших листьев и был слишком холодным уже, слишком промозглым. Я стоял на Владимирской горке и ждал назначенного часа. Вот он почти неслышно пробил где-то над моей головой, и я иду к Андреевской церкви. Неподалеку от неё жила семья, чья фамилия была чем-то похожа на фамилию автора бессмертных «Мёртвых душ», хотя мёртвыми душами они, конечно, и были, но его родственниками нет. Но в своём специфическом деле, как и он, были незаурядны и почти гениальны.

Оба члена этой семьи и жена, и муж работали в местном ЧК и были легендами в его ужасных стенах. Нет, они никого не убивали, не пытали и, конечно же, не были палачами в прямом смысле этого слова. Для этого они были слишком изворотливы и умны. Они были просто организаторами и вдохновителями всего этого. Они были непревзойденными мастерами самого процесса, самого режима, чьи простые бесконечные злодеяния имели всегда одно оправдание – во имя защиты революции! Во имя светлого будущего! Проблема была только в одном, во имя какого будущего? Но наших героев это давно не волновало. Главное они спокойно после этих слов спали, потому что эти слова, как огромные, гигантские промокашками, впитывали в себя любое количество крови творимого ради этого. Разбросанные на бесчисленных лозунгах и транспарантах, они давно таким образом успокаивали многих, на чьих руках была та же самая кровь, пролитая ради той же цели., которая с самого начала не имела ничего общего со светлым и чистым. Но нашим героям, повторяю, было все равно, они ведь защищали все самое светлое, ну и что, что на самом деле этого никогда не было, но слова ведь об этом были и главное было в это поверить. В эти слова. И они, конечно, в них верили, притворялись всегда, что верят, ведь надо было как-то жить в это время. Просто жить и они жили. Просто жили…

Когда я вошёл, почти никем не замеченный, кроме хозяев, в их огромную квартиру на Андреевском спуске, праздник в ней был в полном разгаре. Отмечали первую или вторую годовщину чего-то…

Людей с характерной внешностью, которая без труда сама по себе говорила, что они уже давно перешли всё запретное для нормальных людей, все линии жизни, да и смерти тоже было в ней подавляющее большинство. Гостеприимные хозяева, в образах настоящих украинских интеллигентов, таких себе учителей из местячковых школ, были одеты, как, впрочем, и всегда в такие дни, в чуть выгоравшее на солнце вышиванки и радушно встречали каждого, кто заходил, заглядывал к ним на огонёк. Начинали говорить с ним на чисто украинском, как будто что-то проверяли в только что вошедшем, затем как-то незаметно переходили на чисто русский, который продолжал у них звучать как-то странно по-украински. Потом, спустя какое-то время, они начинали хором чудную, завораживающую по своему звучанию украинскую песню, которая очаровывала тебя сразу до такой степени, что тебе становилось как-то не по себе, особенно тогда, когда ты что-то понимаешь в этой жизни, потому что если прислушаться было к звукам этой песни, то временами в ней ничего не было живого, настоящего, только какая-то страшно умелая игра голосов, особенно это слышали и чувствовали те, кто умел по настоящему слышать и слушать, что происходило между этими голосами, что делалось вообще за ними во время этой песни, то неуловимое и незримое, что оставалось в конечном итоге в сухом остатке после всего этого пения…

Невольно создавалось впечатление, что эти люди, эта семья, каждый раз в такие моменты выполняет чей-то тайный приказ, кем-то когда-то отданный им, и который они когда-то приняли для себя, как закон. Как закон для их дальнейшей жизни, точнее, дальнейшего существования на этой земле в этом городе. И в этом, наверное, была главная сила «вечности» этой семьи, её невозможной непотопляемости при любой власти в этом постоянном обмене своих жизней на служении чем-то ради неё, где ты послушно, со смирением принимаешь очередные правила игры на новой шахматной доске, где ты всегда будешь играть черными, потому что таково первое условие таких игр, их правил. Но эту семью все условности этой игры давно уже не волновали, не беспокоили, они ещё при батюшке-царе приняли эти правила игры, и всегда играли, за редким исключением, по правилам год за годом, только время от времени меняли на себе вышиванки, которые очень быстро выгорали под разными солнцами.

В тот осенний холодный вечер я попал в их квартиру под видом командировочного из московского ЧК, соратника чуть ли не самого Железного Феликса. Пройдя почти все комнаты, набитые людьми, я обратил внимание на одну странность. В каждой комнате на стенах висели чёрные квадраты из скорбной ткани, за которыми скрывались, когда я посмотрел, что было за ними, старые иконы в дорогих оправах. Необычным и кощунственным было то, что они все, без исключения, были разбиты и разломаны в куски, но потом аккуратно и заботливо собраны, и восстановлены, после чего бережно закрытые, завернуты в чёрные куски ткани, чтобы они не бросались в глаза, чтобы их никто не мог увидеть. Остановив какого-то маленького человечка, который шнырял между гостями, как бездомная собака, я спросил его об этом, на что он охотнодоложил, что отец хозяйки дома – поп, и после того, как по велению нового времени, все иконы в доме были собраны в одно место и показательно разбиты перед всеми соседями, затем все их обломки были выброшены в самый дальний чулан дома. Но старик священник их нашёл и собрал обратно, как мог, и пригрозив, что проклянет всю семью до седьмого колена, поразвешивал их обратно на старые места при условии, что если кто-то будет приходить в их дом – гости или друзья по работе, то они перед их визитом будут обязательно завешиваться чем-то для соблюдений правил нового времени. Поэтому, когда каждый раз ты попадал в их квартиру, ты не мог отделаться от впечатления, что в ней в очередной раз кто-то умер, так как все иконы были завешаны тёмными тканями, как по древнему поверью зеркала в доме усопших, чтобы те не могли через зеркала вернутся обратно в мир живых. Но не успел этот любезный человек всё это мне рассказать и отойти от меня, как за входной дверью на лестничной площадке послышался какой-то шум, какая-то возня. Распахнув двери, сборище чекистов увидело перед собой в пьяном удивлении никелированную инвалидную коляску, которую каким-то чудом поднял на последний этаж бледный юноша в длинном пальто. В коляске, гордо выпрямившись, сидел абсолютно седой ещё нестарый мужчина в мундире полковника царской армии, полностью увешанный орденами и медалями за былые сражения, в трясущихся от ярости руках он держал наградной пистолет и пытался в них выстрелить. Бледный юноша с уже мёртвыми глазами отрешенно следил за своим отцом, потерявший почти всю свою семью в чекистских застенках, только они вдвоем ещё оставались каким-то чудом в живых на свободе, но это уже давно нельзя было назвать жизнью. И надо было прекращать эту так растянувшеюся во времени казнь. Вот для этого они и пришли, добрались сюда. Выбора все равно у них уже не было. Никакого…

Напряженная тишина вдруг разбилась об пьяный хохот солдат революции. Не прекращая весело смеяться, они подняли ветерана войны вместе с коляской и спокойно, и как-то даже буднично, почти без тени злорадства сбросили его в лестничный пролет. Потом, без промедления, туда же выбросили этого юношу, который даже не сопротивлялся им, оглушенный несколькими ударами перед этим для верности. После чего, даже не посмотрев вниз, они пошли дальше продолжать веселье. Позже, уже расходясь по домам, они дострелили их внизу, чтобы не беспокоили своими стонами и криками жителей этого дома.

Вернувшись в страшную квартиру, я быстро нашёл комнату старика священника и вошёл в его кладовую, где у него хранились церковные одежды, старые рясы и другое культовое облачения. В молчаливом бешенстве я растворился среди них, неслышно скрылся в их намоленой тишине.

Никто из этой квартиры, кто участвовал в этой казни, не прожил долго. Со временем, я нашёл каждого из них, и уходили они из этого мира все по-разному…

 

15.02.2021

22:31 (время точное)

 

А что же было дальше? А дальше был Париж 1982 года. Газеты пестрели красно-черными заголовками о смерти Брежнева, но не они в этот день меня интересовали. Меня интересовало другое, совсем другое, то, как всегда необъяснимое и неясное до конца…то, что сейчас бежало, летело, просто неслось передо мной по улицам Парижа, в виде прекрасной незнакомки (почти как у Блока), которая загадочно непонятно как ускользала от погони, которая была начата за ней несколько часов назад на Елисеевских полях. Да нет, пожалуй, раньше на той ещё улице, название которой я даже не успел запомнить, настолько стремительно и быстро я тогда выскочил за ней из-за угла почти из-за стены в начале той самой улицы, откуда она появилась на какие-то мгновения раньше меня, но странным образом этих самых мгновений ей хватило, чтобы сразу же оторваться, отдалиться от меня на безопасное для себя расстояние, оставляя за собой мне в подарок некую ожесточенную мантру,  бесконечно раз повторяемую в успокоении для себя, которая с самого начала, как её услышал, стала причинять мне почти физическую боль во всем теле, в моей душе приглушенную и непонятную. Что они означали эти её беспрестанно повторяемые слова? Разобрать было трудно, только два слова в её злой молитве слышались ясно и они означали – ненавижу нежность… ненавижу нежность… Непрерывно мучительно проговариваемые почти ежесекундно, явно для меня, трогательно-беззащитным и одновременно извращенно-манящим голосом, он мог свести с ума любого, любого нормального человека в первые же минуты своего звучания рядом, но, к счастью, я уже давно таким не был и это обстоятельство, вероятнее всего, меня сейчас и спасало от такого вида наказания от неё или, скорее всего, ничем не прикрытой попытки уничтожения меня таким образом. И это означало, что непонятно ещё кто за кем гнался, кто за кем охотился, я за ней или она за мной?

Почему я вообще преследовал её в Париже именно теперь, именно в этот год? Для меня тогда и сейчас это так и осталось загадкой. В тот момент, перед самым началом того преследования, я вдруг почувствовал в своем покое, в своем настоящем, такой знакомый моей прежней памяти самурая дух саки́, дух убийцы, стремительно промелькнувший где-то рядом со мной, и я не смог остаться равнодушным, спокойным к его появлению рядом, хорошо зная, понимая, что он означает, что принесет в тот мир, в то время, в которое он тогда направлял свое создание, отягощённое им…

Привычным усилием воли, почти невозможным, почти всегда невыносимым, я локализовал для себя это существо, стремительно индифицируя его в необозримом пространстве вокруг себя и тут же, не теряя больше ни секунды, выскочил на ту парижскую улицу, в то самое время, когда носителю этого духа, а точнее такой невозможно прекрасной носительнице, уже удалось оторваться от меня на пару десяткой метров и её пленительная фигурка уже почти исчезала от меня за углом этой улицы, теряясь в толпе спешащих по ней людей.

Изысканно и в то же время очень просто одета, эта девушка, а это была именно девушка, в которой была заключена столько привычная для меня когда-то убийственная субстанция из запредельного зла, была настолько привлекательна, настолько неотразима, что одного взгляда на неё было достаточно, чтобы поработиться ею, быть наказанным её красотой, своей предательски возникшей любовью к ней, любовью без памяти в буквально смысле слова, чтобы за тем, после всего мучительно сходить с ума по ней, при этом, переполняясь низменными желаниями к ней, как чёрным гноем, которое она умышленно вызывала каждым своем движением именно для тебя. Свою красоту, невозможную привлекательность и почти ничем нескрываемую страстность, она давно превратила в свое смертельное оружие, страшное и неминуемо обреченное для любого, кто имел неосторожность хоть раз обратить на неё свое внимание, остановить хотя бы на пару секунду свой взгляд на неё, и неважно был ли это мужчина, или была женщина. Для её просто убийственного темперамента это не имело никакого значения, никакой разницы. Она просо пожирала, уничтожала без  остатка и тех, и других своей страшной любовью.

Не оглядываясь и ни разу не обернувшись, это волшебное сумрачное создание не давало к себе приблизиться во время преследования даже на несколько метров, да что там говорить даже на метр ближе к этому расстоянию, которое она для себя определила как неопасное. Непрерывно следя за ней среди мелькающих мимо неё людей, я не мог избавиться от ощущения, что она точно так же, как и я, неотрывно и пристально следит и за мной, за каждым моим движением к ней. Как только я ускорял свое преследования, она в тот же самый момент незримо ускоряла и своё движение настолько же. Сменялись перекрестки, улицы, тротуары, площади, какие-то дворы, но она все равно ни на секунду не давала возможности к себе приблизиться ни на мгновение, будто уже начала играть со мной, развлекаясь. Всё так же по-прежнему необъяснимо манящая с откровенно животной привлекательность, она продолжала уводить меня все дальше и дальше, от того места, где я её впервые увидел, поймал только взглядом. Что-то было в ней такое, что постоянно и странно её отличало от тех людей, которые проходили, пробегали мимо неё. Словами это было трудно передать, её просто завораживающая необычность, диковинность и вместе с тем, ничем не скрываемая доступность, создавали вокруг неё такую магическую атмосферу, что многие, не желая этого, оборачивались, чтобы посмотреть на неё ещё раз, при чем делали это так, как будто стеснялись, стыдились самих себя в эту минуту. В чем был этот секрет – некоторых при одном взгляде хочется отвести куда-то и сразу раздеть, а глядя на других даже такой мысли не возникает. Эта девушка, точнее, то что скрывалось за ней, явно принадлежало к первому варианту такого решения, но за всё в этом мире приходится платить, особенно за свои тайные желания…

Но мы отвлеклись. Итак, время шло час за часом, минута за минутой, а мое преследование продолжалось и продолжалось, я давно уже не шёл за ней,  а бежал, отбросив все условности в нашей игре, но это все равно ничего не меняло, снова менялись улицы, проспекты, дома, но это загадочное существо по-прежнему было для меня недосягаемо и недоступно, только однажды в виде насмешки или для предупреждения меня она толкнула на своем пути какую-то женщину, та с силой, со всего размаху влетела в витрину какого-то магазина, чуть не разбив её, но не разбила её, но разбилась сама. Когда я пробегал мимо неё она сидела прямо на асфальте и растерянно вытирала ладонями окровавленное лицо. По ней было видно, что она до конца так и не поняла, что на самом деле с ней произошло. Склонившись над ней на несколько секунд, я быстро вытер ей лицо платком, которым нашёл у себя и побежал дальше.

Вскоре стало происходить что-то непонятное, необъяснимое. Меня начали чем-то ранить, проходящие мимо меня люди, как будто случайно, невзначай краями сумок, застежками, портфелями, зонтами, игрушками, просто взмахами своих рук, любым своим движением вблизи меня. Они рассекали мои одежду и кожу, словно лезвиями ножей, бритв, кинжалов и чем-то ещё острым, неизвестно откуда появляющимся у них. Через некоторое время вся моя одежда была изрезана и пропитана кровью, которая вытекала теперь с меня, казалось, неостановимым потоком из многочисленных ран и порезов, чье число с каждой минутой увеличивалось просто в геометрической прогрессии во время моей погони за ней.

Мы, наверное, пересекли уже пол Парижа, когда она наконец начала позволять к себе приближаться и тут произошла другая необъяснимая вещь для меня, её такой женственный прекрасный, такой несказанно притягательный образ, облик вдруг начал наполняться, овеществляться пока ещё невидимой окружающим тёмной гнетущей зловещностью, которая неслышно тебе говорила, нет, кричала, предупреждала немотой своей: «Не иди за мной больше! Отстань!.. иначе будет только хуже… тебе». При этом её стройное, до невозможности идеальное тело совсем не изменилось передо мной, было прежним, почти прежним…

Рядом с ней вдруг кто-то закричал от боли и упал на тротуар, это была совсем юная девушка, она полулежала у стены одного из домов, из её правой ноги торчал кончик сломанной кости. Она уже теряла сознание от боли, когда я к ней подбежал и одним едва уловимым движением вправил ей кость обратно в ногу, умело, профессионально, словно занимался этим всю жизнь, и тут же невольно закричал от боли, от её боли, забрав эту боль себе без остатка, мгновенно исцеляя от всего эту девушку. Затем, больше немедля, продолжил погоню, оставляя на ходу позади себя тёмно-красный след крови, которая капала с меня, не переставая тёплым летним дождем…

И тут наша гибельная гонка подошла к концу, моя такая обманчиво прекрасная девушка подбежала к огромному старинной постройке зданию и, не задерживаясь, исчезла в тени его величественного подъезда, бросив мне через некоторое время, словно в издевку, подарок от себя – крепкого сложения парня в строгом костюме. Качаясь от боли, он выскочил мне навстречу и только успел негромко предупредить: «Не приближайся к ней!». После чего подбежал к краю дороги, прижимая руку к левой стороне лица, которой у него, по сути, больше не было. Вместо неё у него была окровавленная чёрная дыра, как от укуса большого голодного зверя. Через мгновение его сбила машина, промчавшаяся мимо, а другая, стремительно подъехавшая к нему уже лежавшему, резко затормозила, из неё выскочили какие-то люди и привычно забросили его в багажник, как уже никому ненужный мусор, и умчались дальше. Но всего этого я не видел, это всё происходило тогда, когда я был подъезде.

Без тени зла я продолжал бежать за девушкой по гулкой мраморной лестнице, ведущей наверх, где-то там хлопнула входная дверь и до меня донёсся её смех, который чем-то неуловимо напоминал и плач по ком-то, а может о чем-то давно потерянном, возможно, потерянном навсегда. В его последних звуках, которые быстро затихли за той дверью, мне показалось, он, этот плач, был и по мне. Нежно-издевательский, но все равно притягивающий, манящий дальше к себе.

Приблизившись к дверям, я точно знал – она их не закрыла, только прикрыла, приглашая войти и проверить, что там за нею в притихшей пустоте комнат она для меня приготовила. Последнее, что я заметил, переступая порог квартиры, так это едва уловимое дрожание воздуха самого, казалось, пространства над ним, над этим порогом, которое было словно нагрето изнутри чем-то раскалённым и жарким, явно тем, кто скрывался в этой квартире, где-то в глубине её, необычно обставленной в стиле промышленного минимализма. Пройдя несколько комнат, которые сменяли друг друга как залы музея, я вошёл в большую гостиную, одновременно напоминающую усыпальницу и зал ожидания какого-то провинциального вокзала. Девушка сидела за огромным полированным столом спиной ко мне и что-то увлеченно рисовала на листе бумаге, который лежал перед ней. Я подошёл к ней и остановился. С тихим смехом, не глядя на меня, она показала мне свой рисунок, точнее, хотела показать, но в последнюю минуту передумала и, перевернув его, снова принялась рисовать обычным простым карандашом в детском стиле. Она показывала на нём что сейчас сделает со мной. На листе бумаге быстро появлялось расчлененное тело человека – палочки, где только голова его ещё была на этой палочке, все остальные палочки-ножки и палочки-ручки были разбросаны на листе бумаги в разные стороны. Словно следя за мной своим прекрасным затылком, красивой гибкой спиной, она тут же при мне начала быстро закрашивать, зачеркивать оставшеюся целую голову на палочке, мою голову. С издевательским смехом показывая, что со мной произойдет в ближайшие минуты.

Вот и всё… — с неподдельной нежностью в голосе промолвила она и повернулась ко мне.

Ничего более прекрасного неповторимого неуловимо околдовывающего сразу и навсегда я никогда в жизни не видел. Её голова, лицо, глаза, губы, подбородок, все тело обладали такой магической притягательностью, такой невозможной силой, что хотелось не только обладать всем этим, а просто жить в них буквально, слиться со всем этим навеки и больше никогда не расставаться, не покидать как отчий дом. Ничем неприкрытая угроза, только что нарисованная и объявленная мне, была тут же мною забыта, настолько желанен был её внешний образ. Она медленно поднялась передо мной и удобно села на стол с откровенным издевательством в неотразимых глазах, но не смотря на всю гибельность, безвозвратность, которые были для меня в этих глаза все равно, не смотря ни на что, её не хотелось отпускать от себя, а она уже ложилась на стол, привычно обнажаясь с распущенной усмешкой на обольстительных губах, тут же раскрывая всё запретное для всех, но только не для меня теперь, с опытным бесстыдством и вместе с тем с какой-то детской трогательной непосредственностью, необъяснимой и непонятной в этом искушенном до последних пределов теле. Я с трудом оторвал от неё свой взгляд, казалось, сам воздух рядом с ней, вокруг неё хотел её настолько животно-манящей она была в этот момент.

— Ну что, зайдешь ко мне? — она с насмешкой следила за мной, как опытный зверь за своей жертвой, — Ты же этого хотел? — и с какой-то детской обидой в голосе добавила, — Все вы одинаковые… все хотите одного… извращенцы — и показав на свой рисунок, продолжила, — за всё надо платить, дорогуша… разве нет?

Вот оно что! Я отвернулся от неё и подошёл к окну, чуть помедлив, открыл её настежь. В комнату ворвался солнечный свет вместе с шумом улицы. За спиной произошло какое-то движение.

— Разве я разрешала отходить от себя?!! — её голос был наполнен яростью.

Не оборачиваясь, я продолжал стоять у окна, с печалью вглядываясь в горизонт легендарного города, изрезанный, изрубленный тёмно-синими силуэтами далеких домов. Не было больше никакой загадки, никакой тайны, только давнее, древнее бесстыдное насилие было за моей спиной — её жертва, жертва, которая со временем стала палачом, благодаря своей воле, своей памяти, которая все это время помогала самой себе быть содержанием самой казни, самой сутью беспощадного, безжалостного наказания всем окружающим за то давнее и мёртвое уже для всех надругательство над нею совсем ещё ребёнком. Заставив себя ради этого мщения превратиться в конце в концов в опасное и грозное существо, которое под личиной неотразимой молодости и красоты мстила миру за всех, кто был им обманут, кого растлили и надругались над их невинностью и чистотой, но при этом она совсем не заметила в своем наказании ему, что сама стала тёмной его частью, частью его пороков, его испорченности, его безпредельного растления, а потом, когда все же заметила это, то уже не могла остановиться, где-то глубоко внутри себя сохраняя детскую надежду, что за всё содеянное ей ничего не будет, потому что на это у неё всегда было то давнее оправдание, за которое она рано или поздно дождется счастья и покоя, а, может быть, когда-нибудь даже спасения пусть и такой чудовищной ценой, при этом всё это время заставляя себя не замечать рядом с собою того, что называется любовью, того, что на самом деле когда-нибудь её спасет и,  может быть, прямо сейчас…

И тут я обернулся к ней. «Не подходи!» — пронзительно, страшно закричала она, что-то заподозрив. После чего начала медленно подниматься со стола, без сожаления закрывая и пряча от меня только что бесстыдно обнаженное. «Не подходи, говорю!» — снова закричала она, следя как я приближаюсь к ней, её лицо начало меняться, обезображиваться безпредельной злобой, ей совсем не нужно было то, что я хотел с ней сделать. Весь её облик стал меняться вслед за её лицом. Нет, он по-прежнему был неотразимо прекрасен, неотразимо красив, все так же невыносимо желанен, но словно из-под воды в нем начало близко подниматься к поверхности то ужасное и страшное, что было в ней до поры до времени скрыто, то, что она в начале всегда прятала от своих жертв, прятала до самого конца, оставляя свое самое страшное наказание им на десерт. И чем ближе я подходил к ней, тем ближе к поверхности лица, всего её существа подплывало, поднималось из её страшных глубин это её чудовище изнутри, взращенное, старательно выращенное ею в себе уже давно.

— Я ничего от тебя не оставлю! — в бешенстве пообещала она, продолжая за мной следить. Все мое тело вдруг начало сочится кровью в местах старых, смертельных ранений, в давних разрезах и разрублений.

С бездушной улыбкой на лице она заставляла мое тело разрушаться. Закричав от нестерпимой боли, которую прежне никогда не испытывал, я продолжал свой путь к ней, который, благодаря её чудовищной воли, растягивался для меня на века. С помощью страшного ветра зла, который необъяснимо как от нее исходил с невероятной силой, она делала всё, чтобы я до нее не дошел, но не смотря на все её усилия, они были напрасны, хоть и последние шаги к ней достались мне ценой целой вечности.

Когда я её обнял, это была уже не она. Нет, она, но с чёрной кожей, выпавшими зубами, изуродованным старостью телом, она была сейчас той, которая давно для себя умерла и которая давно об этом забыла. Нежно касаясь её обезображенного временем лица, я тихо её успокоил: «Ты всегда будешь прекрасна», — и поцеловал её так, как мог поцеловать только тот, кто её по-настоящему любит, ни смотря ни на что, не обращая внимания на то, какой она была только что, прежде и которой она была и оставалась где-то там далеко-далеко в глубине своей души всегда чистой и невинной.  Я держал её в объятьях до тех пор, пока к ней не пришло спасение этого понимания и отпустил только тогда, когда в этом она больше не нуждалась…

На прощание в последний раз поцеловал её чёрное, как сгоревшее дерево лицо, после чего с нею начало происходить невозможное, она вновь начала превращаться в невероятно прекрасное создание, но без своего чудовища внутри, которое без следа исчезло в её духовных водах сокровенного. Она становилась прежней, той, какой была при жизни на самом деле. Всё. Я сделал всё, что мог. Собрав последние силы, я вышел из квартиры. Кровь продолжала стекать с меня тёмно-алыми змеями, но чем дальше я отходил от этой квартиры вниз по лестнице, тем тоньше и слабее они становились, постепенно затихая и возвращаясь ко мне.

Когда я вышел из подъезда, она почти вся исчезла с моего тела, застыв последней каплей на кончике безымянного пальца левой руки. Уже на улице, как только эта капля сорвалась и полетела вниз на тротуар, из окна последнего верхнего этажа упало тело молодой девушки, его как будто кто-то выбросил намеренно, за ненадобностью. Оно вдребезги разбило одну из машин, припаркованную рядом с домом, разбила так, словно состояла не из мяса и костей, а из железобетона.

…упавшая капля крови на тротуаре быстро исчезала под ногами прохожих и через минуту от неё почти ничего не осталось. Подойдя к перекрестку, я обернулся и посмотрел наверх, туда, где ещё можно было разглядеть окно, распахнутое мною. С его подоконника слетел белоснежный голубь и быстро исчез в синеве неба. Всё. Теперь точно всё. И я сделал шаг в свое настоящее…

 

17.02.2021

03:44 (время точное)

Есть какая-то магия, загадка в любом листе чистой бумаги. Каждый раз чувствуешь себя перед ним новорожденным без содержания, без смысла самой сутью слов – никем, ничем, никто. Ничто… Но как только прикасаешься к его чистоте, тебя сразу же начинает кто-то искать сквозь годы, столетия, сквозь толщу времен и когда ты кого-то из них находишь, то начинаешь повторять с ними их путь, хочешь ты этого или нет. Путь который однажды начал тот самый любимый ангел Бога, который так далеко от него ушел, что до сих пор к нему так и не вернулся, но ни они, те еще для меня неизвестные, ни я пока ещё не знаем насколько мы далеко от Него ушли, но каждый раз спасает одна мысль при этом, на сколько далеко мы не уходили бы от него все равно мы будем неминуемо приближаться к Нему пусть и с другой стороны вечности, приближаться даже тогда, когда совсем этого не будем хотеть, приближаться вместе с теми, кто этого тоже не будет хотеть. Ни за что не будет хотеть…

 

…это был 1942 год. Блокадный Ленинград. Его обледенелая сверкающая мгла не без усилия, казалось, самой смерти впустила меня в свои холодные безжизненные пределы…

Иду по Невскому проспекту, уступая дорогу обессиленным людям. Они устало бредут мимо сугробов, которые так нестерпимо блестят в лучах полуденного солнца, как груды драгоценных камней их несметных сокровищ, рассыпанных везде, куда хватает глаз, но на которые, к сожалению, нельзя купить или хотя бы выменять им даже самый маленький кусочек хлеба в который сейчас вмещается их единственная такая огромная, такая безразмерная, просто вселенский размеров мечта, такая сейчас несбыточная, такая недостижимая для всех этих людей, идущих сейчас навстречу мне. И даже если бы эти несметные сокровища вокруг них были созданы не из замершей и обледенелой воды, а были настоящими, то и тогда любой из них, кто был рядом со мной и проходил мимо меня, готов был тут же в любую секунду своей теперешней жизни отдать, не задумываясь, все сокровища мира за всё тот же кусочек хлеба, любого хлеба, даже самого черного-пречерного, засушенного до невозможности хоть сто лет назад, им было все равно, лишь бы кто-то дал бы им этот хлеб, а если не дал бы, то они были готовы в любой момент его взять силой, если бы где-нибудь его увидели и тут же, схватив без промедления, засунули бы себе в рот, и даже не для того, чтобы съесть, это было бы полным кощунством с их стороны перед этим кусочком хлеба, а просто чтобы сосать его, как любимую конфету из далекого-далекого детства, сосать долго-долго, желательно до самой смерти…

Я шёл уже не по Ленинграду, а по его страшному, просто ужасному настоящему, где ему, этому городу, уже не было места нигде, даже такому до неузнаваемости обезображенному голодом. Шёл и смотрел на его небо, нежно синее, почти голубое. На нем не было ни единого облачка, которые, казалось, тоже кто-то успел съесть, но уже там наверху и тоже от голода. Но не смотря на это, оно было все равно таким прекрасным, таким недосягаемым и таким ненастоящим, потому что не могло помочь этим несчастным людям сейчас ничем, тем, которые были так далеко внизу от него, а настоящее небо помогло бы и, наверное, поэтому теперь эти люди смотрят на меня не глазами своими, а самой усталостью, голодной усталостью от ожидания смерти, такой невозможно близкой и такой мучительно долгой для них.

Любое движение вокруг меня просто кричало, просто вопило от недостатка еды, неслышно, невыносимо, непрерывно оплакивая свою нереально прекрасную мечту о ней, которая уже давно для всех превратилась просто в сказку. В любимую и до невозможности жестокую одновременно, в которой любое слово в ней просит эту самую еду, просто умоляет дать ему поесть хоть что-то, даже то, что уже не похоже на еду. Совсем на неё не похоже…

Я продолжаю идти, рядом со мной начинается гибельное безмолвие бесконечных дворов-колодцев, как только я вхожу в них, они тут же, в одно мгновение, по чей-то злой бессердечной воле неуловимо превращается вокруг тебя в голодные, алчно распахнутые рты, которые давно уже не требуют, просто умоляют только об одном, одном единственном. Еды!!! Любой еды!!! Любой, даже той, которая самая страшная, потому что уже не человеческая…

И вдруг в их безжизненных пустотах раздается едва слышимая детская песенка. Тихая, пронзительно трогательная, пронзительно беззащитная…

Словно ледоколом, кораблем спасения, я пробираюсь через заснеженное, застывшее во льду, безмолвие обессиленного города, ни на миг, ни на секунду не отпуская от себя этот едва уловимый в холодном далеке детский голос, который я знаю так нуждается сейчас во мне, не зная ещё этого…Нуждается, потому что это то последнее, что осталось этому голосу – ждать, просто ждать, это то последнее, что мог дать этот умирающий каждый день город любому. И это последнее для кого-то ожидание я обмануть не мог, чего бы мне это ни стоило.

Любой ценой, во чтобы то ни стало сегодня, именно в этот день, я должен был до этого голоса добраться, до его пока ещё живой, такой уютной пронзительной теплоты, до его надежды…

В одном из проходных дворов у самого входа я наткнулся на уже окоченевший труп какого-то мужчины, по одежду и по всему виду он, по всей видимости, был из рабочих. Скорчившись, сгорбившись калачиком, будто что-то защищая от кого-то он лежал на боку между сугробами. Склонившись над ним, я увидел, что его убили двумя ударами ножа в спину. Убили умело, профессионально. Но, видно, убийц что-то испугало, и они бросили его, ничего не успев взять. Перевернув его на спину, я понял, за что его убили. За большой кусок хлеба, который был аккуратно и тщательно завернут в темно-коричневую бумагу, который он не держал, обнимал, обнимал изо всех своих сил, до последних своих сил перед смертью…

Я попытался вытянуть из его окоченевших, окостеневших на век рук, этот сверток с хлебом, но его мертвые пальцы словно вросли в него, в этот хлеб, будто пустили в него свои корни и стали с ним одним целым. Этот хлеб по-прежнему был и оставался для него, уже мертвого целью жизни. Самой жизнью…которой у него уже не было.

Пересилив себя, с отвращением к себе, я сломал ему почти все мёртвые пальцы, чтобы забрать его хлеб себе. Мертвого он спасти его уже не мог, но мог спасти кого-то ещё живого…

Продолжив свой печальный путь, я вскоре нашёл на одной из заснеженных улиц этого несчастного города нужный мне дом, из которого и доносилось это едва слышная детская песенка.

Застыв перед обледенелой громадой этого дома, который кроме скорби ничего не вызывал, я начал внимательно вглядывается в его безжизненные окна, наконец решив откуда доносится этот голос, я зашёл в один из подъездов и поднялся на четвертый этаж. Именно на этом этаже находилась нужная мне квартира. Её входные двери были немного приоткрыты, они давно ждали меня. Пройдя через холодную пустоту коридора, я вошёл в одну из комнат. У её стены, на большой кровати, лежало два трупа заброшенные кучей какой-то одежды, словно кем-то землей присыпанные. В соседней с ней комнате всё повторилось. У книжного шкафа, прислонившись к нему навсегда, замер на полу старик, его мертвые глаза неотрывно и пристально смотрели на закрытые двери, ведущие в последнюю комнату, туда, откуда и доносился, слышался этот детский голос.

Осторожно, почти неслышно я открыл их и вошёл, по середине огромной выстуженной комнаты сидела девочка лет четырех-пяти, она во что-то играла, продолжая при этом что-то себе петь слабеньким усталым голоском. Он был по-прежнему еле слышим в мертвом безмолвии всеми брошенной квартиры, всеми брошенной не по своей воле.

Развернув сверток с хлебом, я отломал большой кусок и протянул его ребенку. Не обращая на меня никакого внимая, как будто меня и не было здесь, девочка бережно и осторожно взяла его и, не торопясь, стала жевать, словно и не была голодной, при этом она продолжала играть и тихонько петь свою, казалось, никогда не заканчивающуюся песенку, по-прежнему такую трогательную, такую щемяще-беззащитную, которая, казалось, своей невидимой нитью соединяла её с этим окружающим миром, если не с самой жизнью вообще. Оглядевшись, я увидел в углу комнаты старинную изразцовую печь, которую вскоре растопил книжками из шкафа и кусками паркета, выломанного из пола соседней комнаты. Плотно закрыв уже хорошо натопленную комнату, я уложил ребенка спать.

Когда девочка уснула, вернулся в коридор к входной двери. Открыв их, вышел на лестничную площадку и прислушался, тот, кого я ждал, должен был прийти с началом сумерек, до них оставалось совсем немного. Вернувшись опять в квартиру, я закрыл её входные двери на все замки, потом принес стул из комнаты, сел перед дверьми и начал ждать вечера, а потом и ночи, как получится. Вскоре всё начнется, я знал…

Когда ледяная темнота сумерек накрыла измученный город своими гибельными покрывалами, в подъезде послышался какой-то шум, потом раздались шаги, какие-то неживые, лязгающие чем-то, словно наверх поднимался не живой человек, а нечто омертвевшее вконец, неодушевленное уже совсем, отвердевшее, казалось, насквозь до состояния железа. Через несколько тягостных минут эти шаги остановились около дверей и замерли.  Раздался неприятный звук дергающееся дверной ручки, раздраженный, нетерпеливый, злой…но дверь не поддалась, не открылась. Через несколько секунд с начала тихо, а потом все громче и громче со все нарастающим напором двери начали выламывать. Я встал со стула и подошел к ним, но тут за моей спиной в глубине комнат послышался детский плач. На несколько секунд ожесточенная возня у дверей затихла, прекратилась, кто-то жадно прижался к ней головой и стал прислушиваться, алчно, вожделенно… Когда плач ребёнка затих, удары в двери начались с новой силой. Неистово, бешено, безумно… Я тихо вошёл в комнату, чтобы успокоить ребёнка. Сёл на кровать и прижал девочку к себе. Начал рассказывать ей, чтобы отвлечь, добрую хорошую сказку, но только к утру усталый ребенок смог заснуть, когда эта безумная, бешеная, беспрерывность ударов по дверям наконец-то затихла и послышались шаги утомленные, усталые, они удалялись.

Когда рассвело я пошёл проверить двери, они еле-еле держались на петлях. Укрепив их, как мог, начал баррикадировать вторые двери, ведущие из коридора в остальную часть квартиры на тот случай, если входные двери будут выломаны следующей ночью окончательно.

Вечером, накормив ребенка и уложив спать, начал снова ждать безумца. Надо было выдержать, продержаться ещё две ночи. Потому девочку заберут и вывезут из города. Я это точно знал и был в этом уверен, как и в том, что до последнего ничего не буду делать с незваным гостем. Почему?.. Скоро узнаете…

Ближе к ночи, к полуночи, штурм квартиры возобновился с новой силой с ещё большей неистовостью, казалось, не человек, а сильное животное, вконец обезумевшее от голода, отчаянно борется за свою добычу, за свою жизнь, в безжизненной темноте лестничных площадок. Через несколько часов бешенных усилий они, эти двери, были наконец им выломаны и открыты, но я уже стоял за вторыми забаррикадированными дверями, спокойно ожидая нового, очередного штурма. И он не заставил себя долго ждать. Но эти двери до конца ночи выдержали его яростный напор. Как только все стихло за ними, я быстро разобрал баррикаду и последовал за ночным гостем.

… это был крепкий, очень высокий мужчина средних лет. Одетый в несколько курток и пальто, в предрассветных сумерках он был похож на зловещего великана, древнего чудовища, тем ужасным циклопом из древнегреческих легенд, который устало возвращается после охоты в свою пещеру. В огромных руках он нес футляр от скрипки, до войны он был скрипачом-виртуозом, не успевший с семьей вовремя эвакуироваться из Ленинграда.

Почему я шел следом за ним в это морозное только начинающееся утро? Такое неумолимо страшное для многих в этом городе. Всё было просто, в его футляре не было скрипки, а что там было вместо нее? Пара хорошо наточенных ножей, разделочный топорик и вообще все то, что нужно, просто необходимо, для разделки мяса, любой мясной туши. Девочка, к которой он приходил две ночи подряд и никак не мог к ней попасть, была его дочерью.

Когда голод только начал уничтожать его личность неспешно, не торопясь съедать безмозглыми червями физиологии всё доброе, светлое и вечное, все человеческое в нём, он, стыдясь своей наступающей чудовищной слабости, переехал жить в квартиру своих родителей, тоже музыкантов, чтобы не смотреть лишний раз на ребёнка, как на потенциально возможную еду, как на кусок вкусного нежного мяса, так замечательно зажаренного, приготовленного на сковородке, пусть даже и без масла. Оно даже так будет ещё вкуснее с аппетитной, такой хрустящей корочкой сверху…

Проходили дни и ночи, страшные дни и ночи, когда наступающий мрак животного начала постепенно и торжественно входила в его душу, не слышно накрывая своими ужасными тенями, всё то, что было ему когда-то дорого и любимо. Всё то, что было для него всегда свято и бесценно, что составляло его как человека, как выдающуюся личность, как отца в конце концов, прекрасного, заботливого, хорошего, преданного до самого конца…

И вот теперь, следуя за ним сквозь ледяные пространства безлюдных улиц, я должен был попытаться, попробовать хотя бы его спасти, сохранить в нем всё то доброе и светлое, что ещё оставалось в нём где-то там среди голодно-безумного хаоса, который поглотил его своими чудовищами почти без остатка и бушевал в его душе безраздельно.

Перед подъездом своего дома он что-то выронил из своего кармана, в котором что-то лихорадочно искал. Это был кусок канифоли, последний его кусочек, который у него оставался. Он ведь любил каждый день играть на скрипке, по старой привычке, она его всегда как-то успокаивала, его измученную голову, его душу, уже почти съеденную голодом. И чтобы не рвались струны от холода у неё, он постоянно, перед каждой игрой, натирал их последним кусочком канифоли.

Войдя следом за ним в его квартиру, я вдруг услышал «Реквием по мечте» Вагнера. Звуки великой музыки, казалось, шли из ниоткуда. Мужчина вернулся в огромную холодную кухню и в бешенстве бросил об пол большую чугунную сковородку, уже давно готовую для приготовления мяса, мяса которого он так и не принес. Будь оно проклято! В яростном раздражении отшвырнул от себя футляр с такими бесполезными в который раз ножами. Что ими сейчас резать?!!…Что?!!…

Он бездумно подошёл к грязному обледенелому окну, лучи наступающего утра осветили его лицо, на котором почти ничего не оставалось человеческого. Не слышно отойдя от него, опять захваченного своими страшными мыслями, я медленно обошел всю его квартиру, ища в ней хоть что-то, что ещё напоминало, что тут живет человек, а не обитает безраздельно зверь. Но в комнатах уже давно было всё в ярости разбито, изломано, разорвано на куски…

Услышав за спиной какой-то шум, я обернулся. В соседней комнате мужчина что-то искал, держа в руках скрипку. Я сразу понял, что он ищет, ведь он с детства привык бережно относиться к своему инструменту, тем более если вокруг так холодно. Где же его канифоль?  Но он её так и не нашел. А это значит, к сожалению, поиграть сегодня на скрипке не удастся. Тогда зачем ему скрипка? И он уже размахнулся, чтобы разбить её на мелкие кусочки об стену, но в последний момент передумал по какой-то причине и с размаху бросил её на кровать, не в силах себя сдержать. Ещё не всё потеряно. Его можно ещё попытаться спасти, — подумал я, наблюдая за ним уже из коридора. Не слышно покинув квартиру, я спустился по скользкой от нечистой лестнице, и вышел на улицу. День обещал быть холодным и солнечным, гибельно солнечным…

Вернувшись в квартиру, где оставался ребёнок, я покормил девочку и напоил горячим чаем, если так можно назвать горячую воду, чуть подслащенную пустой банкой из-под варенья, которая каким-то чудом нашлась на бесполезной для всех уже в этом городе кухне. Потом, как мог, восстановил входные двери, вырванные с петель и почти разломанные, после чего снова забаррикадировал вторые двери остатками мебели, которая оставалась в комнатах. Надо было выстоять, выдержать ещё одну ночь, ещё одну ночь не дать обезумевшему от голода отцу добрать до своей дочери, до своего ребенка. Уже завтра утром, я это точно знал, девочку удастся забрать из этой квартиры навсегда. Тем временем как-то незаметно закончился и этот день, такой бесконечный и до боли ненужный для всех в этом городе, как и вчерашний, как, в прочем, и завтрашний день.

Пришла ночь, я стоял у окна и вглядывался в темноту за его стеклом, казалось, сам голод внимательно следит и ждёт меня там, и вдруг я вновь услышал бессмертную музыку Вагнера, его «Реквием по мечте» и сразу же увидел в ночных сумерках отца ребёнка. Он торопился к дому, чтобы поскорее попасть в него. Его тёмная фигура, как будто стала сама по мимо его воли неотъемлемой частью этой музыки, превратилась в его составляющую необъяснимым образом, и в самом деле, внизу у подъезда, сначала появились только звуки вагнеровского шедевра, а уже потом послышались его шаги, тяжелые опять какие-то отвердевшие, отдающие каким-то металлом.

Как кем-то обманутый ребёнок, он поднимался в след своей чудовищной мечте, бережно держа в своих замерших руках, свой заветный футляр, в котором снова не было скрипки, только старый набор для разделки мяса.

Вскоре входные двери задрожали в который раз от бешеных яростных ударов. Прошло совсем немного времени, а он уже шёл по тёмному холодному коридору, открытой им наконец квартиры, чтобы с таким же бешеным неистовством, с той же нетерпеливой яростью ломать и вторые двери. Вскоре он справился и с ними, после чего неслышно, на цыпочках, подошёл к последним дверям, которые его ещё отделяли от вожделенной мечты, которую я не давал обрести ему уже третью ночь подряд. Он торопливо с лихорадочной поспешностью стал перед ними на колени и ласково-жадно позвал дочь к себе…

…моё солнышко, открой мне…пожалуйста…это я…твой папа. Но девочка в ужасе молчала, слушая эти слова, она чувствовала в них что-то настораживающее, что-то плохое.

А он всё продолжал её просить…не бойся…открой!.. я тебе ничего не сделаю… обещаю! Я обнял девочку, словно закрывая её от этих лживых мольб: всё будет хорошо, я не отдам тебя ему…не бойся… не отдам.

Не дождавшись никакого ответа на свои просьбы, мужчина в ярости, с новым её приступом, начал с упорством не человека, а давно уже животного, с наслаждением выламывать последние двери, которые отделяли его от последней мечты, от великой его мечты насыщения наконец таким ароматным, таким вкусным мясом, которое было уже совсем рядом от него. Он чувствовал уже реально, судорожно сглатывая и жадно вдыхая в себя, эти ещё несуществующие нигде, нестерпимо вкусные и ароматные запахи на своей кухне.

Первые проблески, первые лучи нового дня только начали падать на заснеженные крыши ещё спящего в голодном сне города, а последние двери в этой квартире были уже выломаны, вырваны в бешенстве с петель и с грохотом падали перед нами.

На пороге стоял отец девочки и улыбался, тяжело дыша. С его разбитых рук капала нет, не кровь, у него давно её уже не было, капала сама пустота, алчная жадная пустота, которая у него почему-то была так похожа на кровь…Не бойся, всё будет хорошо…вот увидишь…он тебя не тронет…обещаю, — ещё раз успокоил я девочку и встал между ними, закрывая ребёнка от него. Спокойно вглядываясь в его тёмное лицо, я стоял и просто ждал, а он смотрел на меня и ничего не понимал. Через мгновение бездна в его глазах начала оживать, и он посмотрел на меня бездушными глазами своих демонов.

— Кто ты?!!…Не мешай…Отойди… — его черные, запекшиеся губы дернулись как в агонии, в пепельной усмешке, в почти мёртвой улыбке.

— Нет. – тихо ответил я ему, продолжая следить за каждым его движением.

После секундного колебания он бросился ко мне со всеми своими звуками вагнеровского прощания по мечте, такого великого и такого ничтожно жалкого теперь рядом с ним. В какое-то уже несуществующие мгновение он внезапно остановился и замер передо мной, а потом посмотрел на меня тем взглядом, который у него был в том счастливом прошлом, в котором он был когда-то совсем другим, каким был в своей другой, прежней жизни, такой далекой теперь от него и такой забытой им сейчас…

И вдруг это почти несуществующее мгновение, как по доброму волшебству, превратилась в Вечность, ту самую Вечность, которая всех спасает и всех хранит…

Я достал из кармана кусочек, потерянной им канифоли, и протянул ему. Он непонимающе посмотрел на меня, не зная, что делать, а потом спохватился.

— Ах да! Я же сегодня ещё не играл… и вчера тоже – после чего бережно взял этот кусочек из моих рук, как какую-то драгоценность, как кусочек сокровища, принадлежащего только ему, и быстро вышел из комнаты, как будто ничего и не было сейчас и тогда теми ночами. Он торопливо схватил свой футляр и побежал вниз туда, на улицу, чтобы как можно быстрее попасть к себе домой, где его снова будет ждать его любимая музыка…

Вот и всё. И эта история подошла к концу. Утром я дождался, когда мимо нашего дома проезжала машина, которая собирала оставшихся в живых детей для эвакуации на большую землю. Отдал им ребёнка, эту девочку, и ушёл ни о чем больше не жалея из этой обледенелой до последних капелек воды ленинградской стужи, зимы 1942 года.

 

20.02.2021

(временя не установлено)

 

Моё укрытие. Моя станция назначения. Мой новый день. Доброта его настоящего снова дает мне своё убежище, но совсем не на долго. Его покой и воля слишком быстро меня восстанавливают, чтобы долго там находиться и я знаю, чье-то одиночество меня опять ищет, чтобы позвать и увести за собой туда, где за чужими давно забытыми горизонтами, я в который раз попытаюсь всё исправить и кого-то спасти…

 

 

11 сентября 1973 год. Чили. Сантьяго.

 

…под ногами хрустит битое стекло, я иду по коридорам президентского дворца, который только что был взять штурмом. Мрамор его полов, ступени лестниц обильно залиты кровью и тех, и других. Но никто не умирает. Уже никто. Все уже мертвы. Все убиты. Последним умер Альенде. Пытался покончить с собою. Не успел, его тоже убили. Помогли умереть на минуту раньше, чем он хотел. Но я пришёл не к нему. Голос ребёнка опять позвал меня, на этот раз  голос мальчика. Он звал своего отца откуда-то с улицы. Звал не громко, терпеливо, долго…

Я вышел на улицу окровавленного города, но меня никто не увидел. Не хотел увидеть…

Перед моими глазами начали меняться улицы, проспекты, дома, словно не я шёл по ним, а они шли навстречу мне. Торопливо, быстро, даже поспешно, они как будто боялись, что я не успею к этому мальчику вовремя. Но они боялись не только этого, а и той охоты, которую устроила на их ещё вчера таких спокойных, мирных просторах сама смерть, которая сейчас искала любой повод, любую причину, чтобы кого-то забрать собой, кто оказывался опрометчиво рядом с ней в эти минуты.

Время от времени я оглядывался в поисках этого мальчика, который всё никак не мог успокоиться и всё звал и звал своего отца, которого очень любил.

Вскоре я нашёл его на одной из улиц, он стоял рядом с каким-то домом. У одного из его подъездов, но никого уже не звал, неподалеку от него стояла чёрная легковая машина, в которой убивали его отца. Он был известным журналистом, сторонником Альенде и только что сел  по приглашению трёх военных в штатском, точнее одного из них, которого хорошо знал, они были соседями по дому.

Им не дали времени даже на то, чтобы довезти его живым до участка, сказали всё сделать на месте, в машине, а потом вывезти за город на свалку и выкинуть там. Отец мальчика был сильным мужчиной, поэтому все окна в машине сразу же были забрызганы кровью от борьбы с ним. Он быстро всё понял и не хотел просто так сдаваться, он сопротивлялся им до последнего. Спасти его я уже не мог, а мальчика ещё мог.

Он выбежал за отцом, когда тот уже сел в их машину. И мальчика это спасло. Занятые убийством его отца, схваткой с ним, никто из военных не заметил его через ветровое стекло, которое каким-то чудом ещё не было залито кровью.

Я подошёл к мальчику в то мгновение, в тот самый момент, когда старший из убийц посмотрел в ветровое окно. Ему не нужны были свидетели этой казни, они убили бы без промедления этого мальчика, как лишнего ненужного для них свидетеля, но он его не увидел, я закрыл его своим телом и быстро повёл мальчика к подъезду.

Через секунду и это ветровое стекло было залито кровью, словно отец ребёнка сделал последнее, что ещё мог сделать для него, укрыл, спрятал его последними остатками своей крови. Возвращая мальчика в квартиру, я вспоминал глаза, лицо того первого военного, кто был главным в той машине. Где-то я его уже видел.

Его скуластое жесткое лицо, выбритое всегда до синевы и от этого постоянно воспаленное было как будто подпалено изнутри, каким-то огнём, который непрерывно подспудно бушевал в нём с самого раннего детства и который он давно перестал скрывать, как только устроился работать в органы государственной безопасности своей страны. Теперь этот огонь ему только помогал в его работе, в его делах ради страны. Этот огонь стал его призванием и теперь всегда давал ему возможность в рабочее время готовить то, что он называл про себя «черепаховым супом». Суть его приготовления заключалась в том, что он брал очередного посредственного, в чем-то заподозренного и вскрывал, разрушал его волю, его «панцирь» всеми подручными средствами, которые у него были, а у него их было, поверьте, великое множество, чтобы затем приготовить из его «мякоти», к которой он всегда добирался, как бы его новая «черепаха» не сопротивлялась этому, «вкусный суп» — дело. Таким вкусным он был у него всегда, потому что он был мастером по приготовлению таких блюд и равных ему в этом не было. Он был лучшим в своем управлении, за что его ценили и доверяли самых больших и толстых «черепах», чьи «панцири» мог вскрыть своей нечеловеческой жестокостью только он один.

Редкими свободными вечерами он любил заходить на местный рыбный рынок и наблюдать, как торговцы за своими прилавками умело потрошат для своих покупателей только что выловленный товар. За этим занятием я его и заметил там за несколько дней до вышеописанных событий.

Профессионально, мельком всматриваясь в лица редких прохожих в этот час он ходил между прилавками и останавливался рядом с очередным понравившимся ему, чтобы ещё раз понаблюдать за стремительными мастерскими движениями продавцов, которые за несколько секунд освобождали от панцирей, любой кожи и чешуи, любое тело животного или рыбы, пойманных в сеть или на крючок, при этом о чем-то своем думая, иногда чему-то улыбаясь, он каждый раз внезапно и страшно обнажал на секунду, как лезвие своего ножа, желтые прокуренные зубы. При этом, он домой никогда не торопился, семьи у него не было, а мать, давно болеющая онкологией, его всегда вгоняла в бессильную тоску оттого, что ничем не мог ей помочь. Мать он любил и она его тоже, но помочь друг другу они уже ничем не могли… Когда в первый раз увидел его на этом рынке, я уже появлялся в Сантьяго на кануне словно в предчувствии чего-то…Но ещё не знал, что очень скоро опять сюда вернусь ради того голоса. И вот я здесь, и все эти люди, встреченные мною сейчас в этом городе, сложились вдруг воедино в эту головоломку из сплетенных вместе судеб, созданных своими случайностями. Случайностями ли…

И теперь я понял, уходя из квартиры этого мальчика, что нужно сделать до начала этих едва ли поправимых событий, чтобы хотя бы кого-то спасти перед этим военным переворотом, кто заслуживал этого, кого будут продолжать любить и после их смерти, даже если мне не удастся то, что я уже задумал. Для этого, как только вышел из подъезда этого дома, я нашел укромное место среди городских дворов, чтобы не шокировать своими преобразованиями случайных прохожих и вернул себя усилием воли (какой ценой вы уже знаете) на два дня назад этих уже известных событий, которые можно было ещё изменить.

…я ждал. Вечер только начинался. Рынок в это время был уже полон людей. Они заходили сюда после работы, чтобы купить что-то свежего на ужин. И только что сюда зашли знакомый мне мальчик со своей матерью, молодой красивой женщиной, они начали ходить по рядам, что-то для себя выбирая. Через некоторое время у одного из прилавков они случайно столкнулись с уже знакомым мне мужчиной. Одного взгляда на него в этот момент было достаточно, чтобы понять – он давно и безнадежно влюблен в эту красивую женщину, в мать этого мальчика, и влюблен на самом деле ещё с ранней юности, когда они ещё были подростками. Но она…она же по едва мелькнувшим в её глаза страху и презрению, давно его боялась, живя по соседству, практически рядом всю жизнь, она прекрасно знала где он работает и чем занимается. Схватив ребёнка за руку, женщина быстро отошла от него, не то, что ни поздоровавшись, даже не взглянув больше в его сторону. Мужчина только улыбнулся ей в след в яростном бессилии, обнажая по привычке лезвия ножа из своих прокуренных зубов.

Он уже всё знал про них, о её муже, о его будущем… В этот момент, на краю обочины, где обычно останавливались рейсовые автобусы, какая-то древняя старуха торговка выплеснула миску грязной воды, которая была жирная, как масло, от крови и чьих-то внутренностей. Женщина в это время что-то говорила мальчику, когда тот увидел на остановке в начале рынка отца. Он приехал с работы пораньше и ждал их. Мальчик радостно побежал к нему…

Пора! Быстра уворачиваясь от идущих мне навстречу, я бросился к выходу с рынка. Я должен был успеть, должен был их спасти. В эту минуту будущий убийца его отца уже подходил к тому месту, где старуха вылила свои помои. Его правая нога уже сделала первый шаг по ним, когда мальчик, пробегая мимо, случайно толкнул его, даже не заметив этого. Он только смотрел на отца в этот момент, от неожиданности мужчина оглянулся и тут его нога поскользнулась…

Последнее, что он увидел, так это то, как колесо огромного автобуса наезжает на его голову. За секунду до этого я успел схватить мальчика за руку и удержать иначе он бы полетел следом за мужчиной и тут же его отпустил. Все эти события произошли настолько быстро, настолько стремительно, что никто ничего не понял вокруг, даже мальчик, который продолжал бежать к своему отцу. Водитель автобуса даже не успел затормозить, он тоже ничего не увидел.

Раздался отвратительный треск лопнувшей головы, но я успел закрыть собой ребёнка, чтобы его не испачкали страшные брызги. Через мгновение мальчик уже подбегал к отцу с радостным смехом, ещё немного и они были в объятиях друг друга…

…было утро 10 сентября 1973 года. Я шёл по коридорам президентского дворца. За его их стенами слышались голоса людей, они ещё не знали, что это утро для них будет последним здесь, что завтра многие из них будут мертвы, но пока они были живы и это было главным, как и то, что завтра мальчик у того дома никого не будет больше звать, потому что его отец будет рядом с ним и никуда не уйдет. За ним не приедет в то утро, как и в следующее, как и в любое другое, та тёмная страшная машина, машина с его палачами…

…она умирала, а сына рядом не было. Время от времени она его тихо звала, но ей никто не отвечал. Пустая квартира молчала, он не пришёл. Как это могло быть. Как же так, такого просто не может быть. Она его знает! Он её никогда не бросит! Никогда! Она своего сына знает. Он у нее был всегда таким заботливым, он обязательно сегодня придет. Обязательно! Сегодня ведь у неё последний день здесь. Она это знает…

Она ещё раз тихо его позвала… Я открыл двери квартиры его ключами и быстро прошёл в её в комнату. Я опаздывал не по своей вине, и она тоже была ни в чем не виновата, он был таким, каким был…мы все разные и хорошие, и плохие. И теперь, когда его не стало, я должен был прийти вместо него, чтобы она ничего не узнала, не заметила и умерла спокойно. Все рано или поздно заслуживают любви, хотя бы самой малой, самой ничтожной её части.

…рынок уже закрывался, когда я нашёл свою старушку, она, как всегда, что-то мыла в своей вечно грязной миске, так что жирной воды, жирной как масло, снова было достаточно, чтобы её, эту воду, где-то опять пролить, когда ничего другого не останется…

Я тихо подошёл к ней и молча поцеловал её мокрые от воды руки. В ответ она мне только грустно улыбнулась. На прощание я крепко обнял старушку и ушёл из Сантьяго. Делать здесь больше было нечего.

 

23.02.2021

6:46 (время точное)

 

Что же было дальше со мной? А дальше была встреча с теми, которых в святых книгах называют падшими, чья пища – страдания и боль живых, которых, эти живые, никогда не видят рядом с собой, иногда их близость ощущают, чувствуют наиболее проницательные, внимательные из них. Когда-то милосердие Бога сделало их практически никогда невидимыми для человеческих глаз, чтобы не ранить души людей их внешним видом, хотя на самом деле не в этом была главная причина их невидимости для них. Нет, их внешний вид действительно был настолько ужасен, что без содрогания на них невозможно было смотреть, но ужаснее всего было их внутреннее содержание, их естество, настолько тёмное, настолько чудовищное, что именно оно вызывало кошмар при их лицезрении. Концентрация зла, предельного, ничем не сдерживаемого изнутри была такой, что именно она вызывала физических ужас и отвращение к ним, а не их внешность, которая у многих напоминала обычную человеческую, но с такими излучениями не добра, не любви ко всему, что если бы обычным людям дали бы возможность хотя бы раз увидеть их перед собой воочию, то для них это было бы потрясением на всю оставшуюся жизнь от которого многие вряд ли бы отошли. Вот поэтому всё светлое, доброе в мире постоянно ограждает людей от лицезрения этих тёмных созданий на земле, многие из которых, к слову сказать, вполне комфортно живут рядом с живыми, питаясь их несветлыми энергиями, которые исходят от них вовремя каких-то критических жизненных ситуаций.

Но сейчас не об этом речь, а о том, как же все начиналось на этот раз. А очень просто. Я подошёл к зеркалу в коридоре, чтобы вспомнить как я выгляжу на самом деле, но отражения своего я в нём уже не увидел, меня не было уже ни в этом коридоре, ни в этом доме…

Я находился в рейсовом автобусе где-то в Югославии, где-то в конце восьмидесятых. Заканчивались, подходили к концу последние дни лета. На дворе стояла неимоверная сорокоградусная жара, а мы въезжали только на окраины Белграда.

Я смотрел на людей, стоящих рядом со мной, в плотно набитом салоне, которых полуденное солнце словно выжигало изнутри, обливаясь потом, меня вдруг охватила тягучая пронзительная тоска, смешанная с тихим бессилием, понятным только мне, она все сильнее и сильнее охватывала меня своими невидимыми мучительными потоками.

Как тонущий корабль, обреченный на гибель наш автобус плыл в мареве раскаленного воздуха, неминуемо приближаясь к своей последней остановке, о которой пока знал в этом салоне только я. Когда автобус доехал до пункта назначения, до своей конечной остановки в центре города и люди начали с облегчением его покидать, я о них уже всё знал и от этого мне становилось ещё печальнее, потому что многие из них должны будут скоро исчезнуть в пламени гражданской войны, которая придет в эту страну очень скоро и о которой они ещё ничего не знают, и о начале которой даже не подозревают.

И наблюдая, как они выходят из автобуса, торопясь уйти подальше от него в спасительные для себя тени, по скорее спрятаться в них, мне казалось, что они уже начинают исчезать, растворяться в усталом от жары воздухе, словно репетируя свой окончательный уход из этого мира уже сейчас. Но благодаря невидимому никому все тому же милосердию, они об этом узнают только тогда, когда изменить ничего нельзя будет и останется им просто жить до тех пор, пока…пока их не станет.

И глядя на них сейчас, постепенно исчезающих из моих глаз, я понимал, что в этом предстоящем порядке вещей я ничего изменить не смогу, как и сказать им об этом, но даже если бы я сказал им об этом, они все равно не поверят мне, поэтому всё должно было оставаться так, как есть. Просто летний жаркий день, просто остановившийся, приехавший к своей остановке автобус. Вот и всё.

Из этого автобуса я выходил последним и усилием воли вышел не в югославскую жару, а в её зиму. Холодную и сырую. И сразу побежал по безлюдной дороге, ведущей к заброшенному железнодорожному переезду. Хорошо, что снега в эту зиму выпало мало и дорога была почти чистая от него. Бежалось легко.

Где-то в километре отсюда, просто на рельсах, стоял обычный канцелярский стул с ещё живым человеком, он был сильно избит и крепко связан. Рядом стоял один из членов местной боснийской мафии и следил, чтобы он не пришёл в себя. В десяти метрах от них стояла машина, в которой находился ещё один бандит.

Предстоящая казнь должна была снята быть на видеокамеру, которую тот, что сидел в машине, держал на коленях, до появления поезда оставалось минут пятнадцать-двадцать. Убийцы вели себя спокойно, они знали местность – пустынная, безлюдная, их вряд ли кто-то увидит, а если и увидит, то ничего никому не скажет. Местные хорошо знали, кто они и всегда обходили стороной, но даже если кто-то из них и увидел бы их сейчас там, то вряд ли до конца догадался бы, что на самом деле там происходит. Расправа, снятая на видеокамеру, была лишь так называемым жизненным фоном этих событий, его внешней картинкой, подкладкой, за которой умело скрывалось главное то, что оставалось за кадром, там за потусторонней чертой, никому не видимой, находились, застыв в напряженном ожидании, настоящее и главные любители ничем не прикрытых страданий. Это они, а не эти жалкие люди из местной мафии, присмотрели для себя этот железнодорожный переезд, чтобы не просто так в очередной раз разжечь для себя такой жестоко-волнующий их всегда «костёр страстей», чтобы как можно дольше погреться над ним, как можно дольше насладиться тёмными энергиями, которые будут от него, этого костра, исходить и которые они из людей помимо этого будут выдавливать, как из тюбиков, под разными поводами и предлогами.

На этот раз, в этом случае, этот затерянный переезд давно заброшенный и забытый всеми, должен был послужить нерядовой «столовой» для них. Самые умные и дальновидные из падших, решили сделать из него, на будущее, некое подобие резервуара для так необходимых для их пропитания страданий. Для этого они провели ещё с полгода назад свою генеральную репетицию будущего события-спектакля, который вот-вот должен был обрести так называемую плотность, материальность совершенного, чтобы затем по законам своих демонических технологий, стать катализатором, своеобразным тёмный детонатором, ещё большего в разы злодеяния, которое заключалось в создании тут и сейчас, в виде будущего наезда поезда, не на этого жалкого, никчемного бандита, а на огромную фуру-трейлер с беженцами, которая должна была проехать здесь в будущем и чье точное время этого момента, эти тёмные твари, благодаря своим магическим, насквозь чёрным способностям, давно для себя вычислили, и для реализации всего этого зверского плана им теперь не хватало только одного – стремительно приближающегося поезда на этого бандита, без сознания сидящего сейчас на его пути.

Я уже добегал до переезда, когда увидел наконец силуэты своих падших «друзей», которых вряд ли бы кто-то, кроме меня, увидел бы здесь. Они слишком хорошо умели прятать себя среди повседневности, чтобы их мог кто-то увидеть. Они стояли в отдалении от убийц, образуя своеобразное магическое оцепление вокруг них, чтобы никто не мог им помешать провести свой ритуал так называемый закраски кровью этой территории, этого места под предстоящее, будущее преступление.

Заметив моё приближение, некоторые из них рванулись в бешенстве ко мне, чтобы как-то помешать. Но было уже поздно. Бандита в машине я нейтрализовал одним ударом в голову, со вторым завязалась короткая схватка.

Скорый поезд был в сотни метрах от нас, когда я освободился и от второго убийцы, и за мгновения до столкновения успел связанного на стуле отшвырнуть ногой с путей на противоположную сторону от себя.  Сам едва успел застыть в считаных сантиметрах от проносящихся вагонов. Моё обледенелое лицо почти касалось их холодной стали, мелькающей мимо меня. Что-то острое, торчащее из обшивки последнего вагона, едва не вырвало мне пол-лица, но в последние секунды я успел каким-то чудом отстраниться от него и острый металл только немного рассек мне лицо.

Когда поезд, наконец-то, исчез вдали мои тёмные «друзья» в неописуемой ярости покинули это место, ставшее теперь абсолютно бесполезным для них, жалея только об одном, что так и не успели приблизиться ко мне, добраться до меня в последний момент, когда я только подбегал к месту предполагаемой казни.

Приведя в чувство только что спасенного, я развязал и освободил его, после чего повёл по дороге к ближайшему населенному пункту. Его несостоявшиеся убийцы продолжали лежать в беспамятстве, там, где я их оставил. Через некоторое время нас подобрал местный житель, выехавший в это утро на работу. Что было потом? Больше ничего интересного. Я оставил его на пороге маленькой больницы, чтобы ему оказали первую медицинскую помощь. Он был сильно избит. А сам после этого вернулся туда, откуда пришёл.

 

 

25.02.2021

15:47 (время приблизительное)

 

Этот чистый прямоугольник бумаги снова перед глазами. Этот прямоугольный квадрат Малевича, который, у меня есть такое подозрение, явно специально для меня меняет свой чёрный цвет на белый, как только оказывается передо мной. И всё для того, чтобы вырвать из меня ещё и ещё одну историю о ком-то.

Зачем ему это нужно? Не знаю… возможно каждый лист бумаги так ненавидит свою чистоту, что всегда мечтает быть испорченным чьим-то почерком, любыми буквами, чем угодно лишь  бы не быть примером своей невинности, своей чистоты, которую, наверное, не хочет изначально, как те падшие создания, которые невидимо и незримо бродят по нашим городам днём и ночью в поисках всё новых и новых доказательств своей испорченности, такой запредельной, что совершенно невозможна, невыносима для любого неискушенного в этом человеческого ума. Совсем не подготовленного даже к мимолетному лицезрению одухотворенной злом бездны, которая всегда светится в их невыносимо чёрных глазах, под взглядом которых любая человеческая ночь может окраситься в несвойственный ей цвет, кроваво красно-желтый цвет раскаленной лавы, нечеловеческую температуру, которой могут выдержать только они.

И чтобы не выжечь окончательно свои зрачки во время очередного приближения к ним, ты вынужден менять свои воспоминания, чьи мучительно-прозрачные слои, как волны безымянного океана, то забирают тебя с собой, то вновь освобождают от себя, и каждый раз только ты решаешь уйти вместе с ними с этими воспоминаниями или вернутся от них, и всё только для того, чтобы в очередной раз найти в этой беспрестанной смене времен того, кого ты захочешь опять спасти любой ценой, то, что уже обречено кем-то на неминуемое разрушение, на пустоту. И тогда ты делаешь новый шаг навстречу всему этому…

…город за городом, улица за улицей, нескончаемая череда их многолюдных проспектов, площадей и дорог проносится передо мной, как в детском калейдоскопе, который все меняет и меняет перед моими глазами разноцветные узоры, но приходит время его остановить. Вот этот момент! Стоп! Приехали, подошли…

Какой-то городской парк или сквер. Через дорогу от него большой пятиэтажный дом. Вокруг поздняя осень. Судя по одежде людей, которые проходят мимо, это начало девяностых где-то в Европе. Ни страны, ни города обозначить, определить не удается. Только этот большой каменный дом. Тёмный, мрачный…Сажусь напротив него в почти безлюдном сквере и начинаю следить за всеми его подъездами.

Скоро, где-то там в этом доме должно произойти убийство всех членов одной семьи. Но в будущем кто-то из этой семьи будет очень важен для этого самого будущего. Для всех, кто там будет в нём. Больше мне узнать пока ничего не удается. Поэтому моя задача теперь, если не помешать этому убийству, то хотя бы сделать всё возможное, чтобы что-то исправить в нём или перед ним. Но все-таки, я надеюсь, что мне удастся его предотвратить.

Итак, эта семья была полная, состояла из мужчины и женщины и двух маленьких детей. Вселятся они в этот дом где-то через пару месяцев, убьют их примерно через год после этого, а может быть даже раньше. Одним прекрасным, хотя каким же оно будет прекрасным после этого, утром. Примерно в такое же время, что и сейчас. Убьют зверски, после чего всех обезглавят.

Зачем, по какой причине? Пока понять это было невозможно, но я пытаюсь, при этом пристально разглядывая окна на всех этажах этого дома.

Где-то там, за тёмными зеркалами их стекол уже скрывается будущая трагедия, которая ещё не знает об этом. Пока там скрывается только её тень, только её зыбкий образ, который может, если этому вскоре не помешать, наполнится вполне реальным овеществленным содержанием плана действий со всеми детально расписанными и распланированными ролями для этого. По чьей воле она наполнится своим ужасным содержанием скоро узнаем…

Чтобы этому помешать я и пришёл теперь к этому дому и продолжаю следить за ним через дорогу, пытаясь набросать для себя план действий на ближайшее время. Ведь мне снова придется иметь дело с падшими созданиями, на профессиональном жаргоне которых такие убийства, совершенные в первую половину дня, называются утренниками. Существа, принадлежащее бездне, всегда любят давать страшным событиям, в подготовке которых принимают непосредственное участие, безобидные детские названия.

Вы спросите каким образом они будут причастны к этой трагедии? Да очень простым. Как известно из ничего не возникает ничего. Любое событие, значимое в той или иной степени для мира, как хорошее, так и не очень, тем или иным образом подготавливаются либо светлой частью мира, либо её тёмной стороной. В демонических кругах среди падших этот процесс называется по-разному: «сделать спектакль», «разжечь костёр», «организовать утренник» и так далее. И все эти события, их реализация, где бы они не происходили требуют от падших некоторой подготовки, иначе говоря, своеобразного набивания в окружающем пространстве некоторой трафаретности развития того или иного страшного события в нём, а затем его так называемой репетиции, порой очень детально проработанной с бесчисленным количеством повторений и генеральной прогонки на бис для своих коллег по ремеслу, если так можно выразиться и если для падших это предстоящее событие по тем или иным причинам очень важно.

Между собой они этот процесс иногда сравнивают с прокладкой рельсов для своих «трамваев», они так и говорят друг другу время от времени, когда у них появляется игривое настроение – «пойдем покидаем рельсы для трамваев». Кого они имеют ввиду под этими словами вы и так догадываетесь. Конечно, нас. Тех из нас, которые в силу обстоятельств, не по своей воле, как им кажется совершенно случайно для себя, начинают входить и участвовать в каких-нибудь ужасных для себя событиях, которые на самом деле мастерски, порой просто виртуозно, казалось из ничего, подготовлены какой-нибудь передвижной бригадой таких творчески настроенных, твою мать, созданий.

И те из нас, кто в какой-то момент осознает, что стал участником каких-то страшных непоправимых событий начинают себя успокаивать, что это всё роковое стечение обстоятельств, фатум, не подозревая, что на самом деле все эти события, вся эта симфония зла были в это время, в этот именно час сыграны только для них, а перед этим тщательно была подготовлена вся эта постановка всего этого дьявольского действа с учётом всех тёмных сторон вашей личности.

Без элементарной человеческой слабости и порока эти падшие создания не смогли бы с нами сделать ничего, но, к сожалению, мы все не идеальны и потусторонние существа этим всегда пользуются. Мы всегда им помогаем в этом своими тёмными движениями души, своей несветлой духовностью.

Но хватит отступлений. Вернемся к нашему дому. Находясь сейчас перед ним, мне надо было точно вычислить именно ту квартиру в нём, которую падшие выберут для арены своего будущего злодеяния. Они, как охотничьи собаки в этом деле, днями и ночами блуждают по улицам и площадям все новых и новых городов, и селений в поисках таких подходящих мест, где можно устроить, если не полноценный «спектакль», полноценное зрелище, то хотя бы пару-тройку костров разжечь из встреченных ими здесь людей.

К слову сказать, чисто визуально на потустороннем уровне, кто мог бы увидеть этот процесс воочию, то он действительно чем-то напоминает костёр, его горение. Правда вместо дров тут падшие в буквальном смысле используют живых и не очень людей, «подожжённых» ими или без них, эмоциями горя, страданий и любых мучений всех видов и разновидностей, а также остальных чувств со знаком минус. Когда это происходит, эти друзья тьмы жадно обступают их со всех сторон, как измученные путники, как усталые альпинисты на своих дорогах перед восхождением на свои вершины, которые всегда их ведут вниз, и начинают греться над ними до тех пор, пока не впитают в себя, не «съедят» все до остатка излучения от этих несчастных людей, которые исходят от них. И как со стороны это не выглядит ужасно и отталкивающе, но такова их природа, их тёмная физиология естества, которая требует всё новых и новых страданий, любых мучительных эмоций от них, потому что это их хлеб, их еда, без которой они просто физически не смогут существовать рядом с нами ни на земле, ни под землей. Но для всего этого пиршества всегда нужен повод, тема и место. Но главное в самом начале должно быть то место, где всё начнется и где раньше, как бы смазано перед жаркой тем маслом схожих эмоций, чувств, действий, которые были уже здесь до всего этого, где кто-то уже пострадал здесь по разным причинам и поводам, от болезней, от насилия близких людей, от самих себя в конце концов. Когда такое подготовленное место ими наконец найдено, падшие начинают свою подготовку к предстоящему действу.

И вот теперь, зная дом, где произойдет будущее убийство, я пытаюсь опередить падших и первому раньше их понять, какую квартиру они для себя выберут. По каким признакам, по каким причинам? Это всегда непонятно, невидимо для обычного человека, их глаза просто неподготовлены к этому. Эту квартиру я вскоре вычислил по окнам, как, впрочем, вероятнее всего, сделают это и мои тёмные друзья после меня. Я нисколько не сомневаюсь в этом, поскольку я слишком хорошо знаю их таланты и способности в этой сфере, чтобы питать какие-то неоправданные иллюзии по этому поводу.

Стекла нужной мне квартиры «фонили» определенного рода излучениями, свойственные тем, которые исходят от людей, страдающих неизлечимыми болезнями. Эти излучения, если они достаточно сильны и продолжительны, имеют некий фиолетовый оттенок, цвет, который невидим обычному человеческому глазу, но я ведь давно уже не был обычным человеком с обычными глазами, поэтому я всё увидел, я всё заметил…

Это отвратительно фиолетовое свечение, кроме тошноты ничего не вызывающее, пропитывает в таких квартирах, в таких домах все вокруг предметы, если там мучается такой болезнью кто-то из живущих там и даже тогда, когда страдания и боль эти исчезают, то все равно долгое время их отблеск, их фон остается на поверхностях всего того, что было рядом с такими людьми, включая и стекла окон, за которыми они тогда находились. В природе в таких местах, где происходит нечто подобное долгое время, люди и животные, тонко чувствующие эти излучения, избегают долго находится.

Но снова хватит отступлений, вернемся в тот день к нашей задачи. Итак, нужная квартира была найдена по этому специфическому отблеску от стекол. После этого, не теряя больше ни минуты драгоценного времени, я быстро направился к ней, к этой квартире. Поднявшись на нужный этаж, я неслышно открыл её и вошёл и сразу же понял, что не ошибся.

Все в ней, в этой квартире, даже воздух межу стенами комнат был пропитан густым фиолетом, а это означало только одно, в ней кто-то, живущий здесь раньше, много и долго страдал и не только от болезни, как я сразу почувствовал, но и по другим причинам, которые сейчас были уже неважны и, судя по концентрации и плотности этого отвратительного свечения, в этой квартире как минимум несколько лет кто-то медленно умирал. Мужчина или женщина это так же не имело уже никакого значения.

Главное в этой квартире было всё, что нужно падшим на начальном этапе подготовки к будущему злодеянию. Первое, что теперь оставалось сделать это продумать реальный план по противодействию всему этому. С чего бы начать? Как поломать падшим схему их привычных действий в таких случаях?

В одной из комнат я подошёл к дивану, который был накрыт пыльной клеенкой, сорвал её и прилег. Закрыл глаза и задумался. Итак, с чего же начать? Задал себе я снова этот вопрос и не заметил, как уснул…

…проснулся я в полночь. Быстро встал и подошёл к окну, всмотрелся в безлюдную ночную улицу, на сквер через дорогу, а там на той скамейке, на которой я сидел днём, уже застыли фигуры трех падших. Глядя на них, я сразу понял, они нашли эту квартиру. Нашли по тем же самым признакам, что и я по всей вероятности. По все тому же еле заметному фиолетовому отблеску, который пусть и слабо, но всё же ещё был различим для опытных всезнающих глаз, а это значило, что пора было эту квартиру покидать. План по противодействию будущему убийству, по предстоящей трагедии уже сложился в моей голове. Но для начала надо было уйти из этой квартиры, как можно быстрее, чтобы падшие, зашедшие сюда после меня, ничего не заметили, ничего не заподозрили.

Я тихо вышел из опасной для меня квартиры и также тихо зашел в соседнюю тоже, к счастью, ещё пустую, ждущую новых постояльцев, но в отличии от предыдущей на ней не было невидимого налёта долговременного страдания. Тут жили когда-то молодые здоровые люди, которые в силу своих лет не были отягощены какими-либо болезнями. Поэтому эта квартира, это жилье не могло заинтересовать падших, а мне она была нужна для следующего: через неё, её стены я буду видеть работу этих тёмных созданий в деталях, как они сейчас зайдут в неё и начнут жадно обнюхивать, как опытные ищейки на охоте, от потолка до пола, осторожно касаясь при этом, беспрестанно своими длинными змеиными языками их пыльную поверхность, словно пробуя на вкус, как опытные повара, свое будущее блюдо, свою будущую еду.

Когда падшие закончат свою дегустацию этой квартиры, они начнут распределять роли между собой и разрабатывать сценарий предстоящего ужасного действа, чтобы затем без промедления начать подготовку. На это у них уйдет несколько дней, чтобы отшлифовать все детали, все мелочи будущей трагедии.

Мне только останется дождаться начала их генеральной репетиции, окончательной репетиции их зловещего магического спектакля и затем приступить к их ликвидации. Сразу в самом начале это сделать невозможно, борьба с этими существами имеет свои законы противодействия, внутреннего развития и логического конца, и нарушать их никому не позволено, тем более они ещё не взяли на себя так называемую вину за предстоящее преступление и ещё не заслужили тем самым свое наказание. Тем более, что их так называемая ликвидация, их псевдо-гибель от меня будет в какой-то мере чисто символическим актом борьбы с ними, потому что все равно через некоторое время они воскреснут. Они ведь такие же вечные, как и я, но всё же на какой-то час их гибель послужить тем временным оберегом, который не даст остальным тёмным созданиям приближаться к этой квартире, чтобы повторять попытки воссоздания гибели этой семьи снова.

Вообще гибель, пусть и временная, собратьев по дьявольскому ремеслу, где бы то ни было, служит остальным тёмным созданиям неким красным светом, предупреждением, что это место для них опасно и выбирать его больше не нужно, что мне в принципе и было нужно с самого начала.

Как только падшие зашли в только что покинутую мною квартиру, я тут же усилием воли сделал стены соседней квартиры прозрачными для себя, чтобы внимательно следить за всем, что там будет происходить.

Когда падшие начали исследовать эту квартиру, это и в самом деле было похоже на то, как стая собак зашла в то место, где когда-то хранилось мясо и теперь голодные и злые они жадно нюхали, трогали, кусали всё без разбору, любые предметы в ней, стены, мебель, двери, подоконники, всё то, где могли быть остатки этого мяса, хотя на самом деле таким образом они ловили, искали остатки тех эмоций, тех болезненных состояний и чувств, которые им давала понимание энергетического рисунка этой квартиры, чьи излучения в последствии помогут им наработать и создать ту схему поведения для своих будущих жертв, которые приведут их к непоправимому, к ужасному преступлению. Эти будущие схемы действий, а пока только псевдо-действий ещё не знающих об этом жертв, нарабатывались им всегда постепенно в постоянном поиске наиболее оптимальных для них и себя решений. Эта была их своеобразная демоническая технология по выстраиванию, воссозданию будущих преступлений с последующим подробным рисунком-планом, который был своеобразной калькой поэтапного развития как бы вдруг возникшего конфликта, как для какой-то проблемы, неожиданно возникшей между кем-то, где дьявольский алгоритм каждого последующего действия в такой ситуации прорабатывался этими тёмными созданиями от начала и до конца.

Закончив обследование квартиры к утру, падшие начали распределять роли будущих жертв между собой, кто в ней будет играть роль родителей, а кто детей. Дар прозрения в будущее, предугадывание его деталей было их очень сильной стороной, поэтому через некоторое время они точно для себя знали внешние облики и привычки своих жертв. Уже при свете дня двое из них усилиями своих тёмных воль, приняли облики детей мальчика и девочки, которые должны были погибнуть в этой квартире первыми, двое других через некоторое время, один из которых присоединился к ним позже, для воссоздания полной семьи, приняли облики их родителей. Я с отвращением наблюдал, как с изуверским удовольствием они начали входить в свои роли, умело, мастерски разыгрывая между собой сцены из семейной жизни обычных людей и если кто-то мог войти к ним сейчас, в эту минуту, и увидеть их, то никогда в жизни не подумал бы, что перед ними не настоящая семья, а только её жалкая копия, муляж, созданный только для того, чтобы этой самой семьи, но уже настоящей, не было вскоре на этом белом свете.

То, что происходило сейчас перед моими глазами, была только первая разминка, своеобразная зарядка для их новых обликов. Падшие создания таким образом максимально уплотняли для себя новых своих героев, чтобы как лучше вжиться в свои новые роли, которые им позволят в последствии, если улыбнется удача, разработать такое преступление с их участием, что будущих страданий, мучений и боли перед смертью уже настоящих людей им хватит с лихвой на долгое время. Поэтому они так тщательно и подробно входили сейчас в свои новые роли, чтобы создать наиболее страшный, наиболее верный вариант будущих событий, после чего использовав свои магические технологии, заставить живых людей точно следовать, даже не ведая об этом, разработанной ими ранее схемы дальнейших событий, где они для своих жертв уже начали разрабатывать схемы их поведения, которые должны будут в последствии неминуемо и точно привести их к предполагаемой роковой развязке, и сейчас при свете дня, они уже во всю набивали для своих реальных прототипов так называемые трафареты нужного им поведения, которые состояли из злых мыслей, порочных желаний и других тёмных импульсов в их будущем поведении, которые, переплетаясь невидимо для человеческих глаз, и приведут вскоре ту семью к печальному концу.

Временами, как ни странно, их чудовищные действия напоминали методы работы следователей при раскрытии особо тяжких преступлений, жестоких убийств. Когда все стены в их кабинетах были в фотографиях с мест преступлений, подозреваемых, вещдоков, переплетений стрелок и линий, ведущих от одного снимка к другому, от одной версии произошедших событий к другой.

При этом у падших вся эта материальность нигде не висела, все их схемы, все хитросплетения их возможных действий, версий произошедшего и псевдо-фотографии как бы реальных событий при этом, все это невесомо витало в окружающем воздухе, который сейчас по какой-то причине имел некоторые свойства воды, её плотности и глубины, в которой эти существа теперь плавали, как хищные страшные рыбы, умело маскирующееся под саму безобидность и уязвимость, но это было лишь приблизительно сравнение с тем, что происходило на самом деле в этой квартире. В действительности все было намного сложнее, хитрее и страшнее.

Пространство вокруг падших при разыгрывании разных возможных сцен псевдо-семейной жизни постоянно меняло свои свойства от максимально плотного, как тягучий клей, до максимально прозрачного, лёгкого, невесомого, напоминающее чем-то только что вымытые окна. При этом падшие время от времени, когда утомлялись от своего будущего зла, позволяли себе отходить, если так можно выразиться, от своей главных работ и начинали дурашливо делать с друг другом то, что иначе как глумлением над всеми человеческими ценностями и нормами поведения не назовешь. Все, что можно было найти в человеческих отношениях, в их природе омерзительного, извращенного и прочного, они с радостью вытаскивали наружу и с удовольствием отдаривали ими друг друга, без отвращения наблюдать за этим было невозможно. Их испорченные тёмные головы хранили в себе целую бездну всевозможных пороков, которые при осуществлении над собою волею какого-то колдовства рождали при этом новые и новые их вариации, которые они не уставали на всегда запоминать в своем злом ликовании.

Не слышно переходя из комнаты в комнату, продолжая следить за этими испорченными существами, я старался ничего не упустить из того, что было важным для понимания их конечного замысла на счёт этой семьи, но видно не я один следил за ними.

Неожиданно даже для них в квартиру без стука зашли двое явно демонических создания, они почти не отличались от обычных людей, только какой-то странный, необыкновенный загар на их лицах так необъяснимо был пропитан, насыщен ничем не прикрытым злом, беспричинным и ничем не мотивированным, выдавало в них жителей явно не земли, а преисподнии. Эти существа были так называемые смотрящие, кураторы подобных предстоящих зрелищ, они тут же начали что-то оживленно обсуждать со всеми членами псевдо-семьи, при этом один из этих кураторов просто на глазах начал неуловимо меняться, принимая облик законченного наркомана, вероятнее всего будущего псевдо-родственника этой семьи. Ага, значит сценарий готовящееся трагедии решили немного подкорректировать. Скорее всего, своим тёмным прозрением наконец поняли, что ни мужчину, ни женщину они не смогут заставить, даже с помощью своей демонической технологии и колдовского уменья, убить своих детей, а потом себя, как бы при этом не будут стараться. Есть, все-таки, реальные возможности, а есть невозможные даже для них, как бы они этого не хотели. Вот тут, наверное, они и решили для разрешения этой проблемы взять «человека» со стороны. Наркоман, как будто станет родственником этой семьи, а что с него возьмешь. Такой убьет любого за дозу…

На следующую подготовку и шлифовку всех деталей предстоящего убийства ушло ещё несколько часов, а может и дней. Времени я уже не замечал.

Все эти дни и весь этот час я был за стенами соседней квартиры рядом с ними, внимательно наблюдая за бесконечными повторами страшных будущих событий в этой квартире, которые были предназначены ещё ничего не подозревающих реальным людям. Живым, а не придуманным, как сейчас здесь на этой ужасной арене.

Когда я дождался и узнал наконец точную дату генеральной репетиции будущего жуткого спектакля с предполагаемым жестоким убийством всех членов семьи без исключения, убийством тем самым «плохим» родственником, ни теряя больше ни минуты, я быстро покинул свой наблюдательный пост, эту квартиру и спустился на улицу. Подобрал где-то на ней кем-то оставленную большую сумку с пустыми бутылками от питьевой воды, и направился с ними к ближайшей церкви. Там наполнил все емкости святой водой и вернулся в квартиру. Дождался начала репетиции последнего акта будущей трагедии и вышел из квартиры, но тут неожиданно вспомнил, что падшие не откроют мне двери ни под каким предлогом из-за довольно своеобразных законов потусторонней этики, которые действовали между светлыми и тёмными сторонами мира, которые предполагали некоторую неприкосновенность границ во время их совместной жизни на земле. Только их добрая воля, пусть и намеренно обманутая кем-то, давала возможность вхождения к ним на их временно занятую территорию, в данном случае – в эту квартиру и сейчас лучшем выходом, изо создавшейся ситуации, было найти саму невинность, на которую они были всегда падки и которой всегда откроют двери.

Выбежав на улицу, к своему счастью, я сразу увидел девочку лет двенадцати, она сидела на все той же скамейке, что и я тогда в том сквере напротив дома. Сидела и спокойно курила, глядя на меня, будто ждала меня здесь целую вечность. Я подбежал к ней. Из тёмного каре волос на меня смотрели невинные глаза скучающего ребёнка.

— Ты поможешь мне? — спросил я её, стараясь не напугать.

Она ничего не ответила, только продолжала смотреть на меня, пристально изучая, словно что-то вспоминала…Где-то это лицо я уже видел, когда её молчание стало затягиваться, и мне показалось, что она мне так и не ответит, девочка вдруг встрепенулась, как будто наконец вспомнила то, что хотела и охотно мне кивнула, словно и в самом деле ждала от меня этой просьбы не меньше ста лет. Направляясь с ней к дому, я на ходу её проинструктировал, что она должна будет говорить, когда мы поднимемся наверх и постучим в нужную дверь. После я зашёл в соседнюю квартиру и вынес оттуда сумку со святой водой, тихо, почти бесшумно, поставил её рядом с дверями, и дал девочке знак постучать. Она быстро сделала всё, о чем я её просил. Сказала тем за дверями всё, что нужно было им сказать, чтобы они открыли ей дверь. Не медля больше ни секунды, я стремительно вошёл в эту квартиру и быстро, как только мог, как только позволяла обстановка, ликвидировал, умертвил всех, кто там находился, всю псевдо-семью вместе с, так называемым, родственником. Потом, уже не торопясь, позатаскивал всех в ванную комнату, где начал растворять их застывшие мёртвые тела в святой воде. Зрелище при этом было угнетающим, тягостным, лживые тела падших были настолько подобны, настолько похожи на настоящие человеческие, что если бы этого не знать, то создавалось полное впечатление, что в ванной корчились, как живые, в последней своей агонии настоящие убитые люди. При этом, они все дымились, как в кострах, от святой воды, которую их тела воспринимали как кислоту. Хорошо, что всё это довольно быстро закончилось, в ванной после этого стоял густой пар неприятно пахнущих испарений от только что исчезнувшей семьи, точнее псевдо-семьи.

Открыв настежь двери ванной комнаты, я дал возможность разнестись этим испарениям по всей квартире, чтобы он осел и впитался во все её стены, углы, потолки, предметы. Теперь это будет лучшим оберегом для этой квартиры, самым надежным из всех возможных от новых попыток падших в скором времени опять сотворить в ней что-то похожее тёмное, нечеловеческое, недоброе…

Закончив со всем этим, я закрыл квартиру и поблагодарил девочку за помощь. Все это время она ждала меня на лестничной площадке, внимательно следила за подъездом, чтобы в него никто не зашёл, пока я был в этой квартире. Когда мы вышли с ней на улицу, то попрощались как старые друзья, как старые знакомые.

— Не кури. Это вредно, ты ведь знаешь, — попросил я её перед расставанием, и нежно коснулся её волос, её каре у края лица.

 

 

28.02.2021

7:34 (время почти точное)

Перед глазами безжизненность начала дня и очередной лист бумаги. Что на этот раз с ним делать? Я ведь знаю, что расстояние моей памяти до него растянется сегодня до пределов невозможного и преодоление его станет для меня таким долгим, что обязательно превратится в муку или в нечто похожее на неё. Тогда зачем всё это?

И чей-то голос мне говорит из ниоткуда — только для того, чтобы там в своем страшном далеке, те, о ком ты сейчас вспомнишь, не были одиноки, хотя бы раз, чтобы кто-то обернулся после тебя и посмотрел на них, как на живых, ещё живых в своем печальном уединении, которое так похоже на вечную тюрьму для них.

…внезапно пространство перед глазами кто-то смял и выбросил, как конфетную обёртку и передо мной появилось здание старого цирка.

Где, в какой стране, в какой части мира это было? Неизвестно. Но было утро. По всей видимости, рабочий день, потому что все куда-то спешили. Вокруг осень. Снова она, как знак, как символ ухода. Ухода куда? В какую сторону…

За спиной послышался негромкий шелест опавших листьев. Я не стал оборачиваться. Во-первых, ему не надо было видеть мое лицо раньше времени, во-вторых, я уже знал кто проходит за моей спиной. Он. Мальчику было лет шесть-семь. В пластмассовых смешных очках с аккуратно причесанной головкой, чистенько одетый. В общем, домашний ребёнок, наивный и трогательный в своей беззащитности, если бы не одно но…при всем при этом, как ни странно, в нем мало чего было детского.

Нет, он выглядел со стороны классическим ботаником, но как только он к Вам приближался это первое впечатление от него тут же исчезало, пропадало, как сгоревший кусочек бумаги с вашей ладони, унесенный порывом ветра и перед вами представало маленькое суровое существо, чьи пытливые умные глаза смотрели на Вас усталостью самого времени, от его вряд ли радостного, скорее страшного опыта…

Рядом с ним шла не очень опрятная женщина, как-то по наивному, по-детски обшарпаная. Так в школу приходят толстые девочки, давно махнувшие на себя рукой. Заспанные, рассеянные, кроме своего сокровенного не думающие больше ни о чем.

Но теперь она вела своего мальчика в цирк, куда совсем недавно устроилась уборщицей. Он попросил её об этом. Он! Так она его всегда называла про себя с самого рождения. Не сын, сынок, маленький мой, нет, только он. Он! Этот мальчик был для неё с самого начала если не Богом, то где-то рядом с ним. Главным! Самым главным человеком на этом свете для неё.

Этот хрупкий аккуратный чистенький ребенок каким-то непостижимым образом сжал для неё весь мир до своих размеров, такого молчаливого всегда непонятного ей, таинственно-необъяснимого для неё маленького мира.

Когда они прошли мимо меня, я обернулся и посмотрел им вслед. Они поднимались по ступенькам, занесенные листьями, туда наверх, где были двери обещанного ему цирка. Она что-то с трогательной поспешностью ему рассказывала, словно боялась куда-то опоздать. Я вдруг поймал себя на мысли, что это он, этот мальчик, на самом деле ведёт эту женщину, свою мать в цирк, словно отец свою дочь на новое представление, это она — всегда маленькая девочка, наивная глупышка, постоянно требующая к себе внимания, сейчас взята им в это осеннее утро к себе на работу, чтобы не сидела дома одна, не грустила в своем одиночестве.

Звери в клетках, их грубые едкие запахи неубранного кала, не вытертой ещё мочи, сначала его очень испугали, но он быстро к ним привык и вскоре они начали даже его как-то непонятно возбуждать. Наблюдая, как звери бешено мечутся в своих клетках, в своих пожизненных тюрьмах, как он это называл, ему по началу в голове не укладывалось, что на арене, там, за старым пыльным бархатом занавеса, они из яростных, всегда чем-то взволнованных диких существ вдруг, как по мановению волшебной палочки, превращаются в послушных старательных артистов, которых совсем не боятся, а обожают зрители.

Увидев однажды эту волшебную подмену перед своими глазами, он сразу и бесповоротно понял для себя, кем хочет быть в этой жизни в своем будущем. В тот первый раз его словно кто-то невидимый и великий посвятил в свою древнюю тайну. Но удивительное дело, сразу после этого, после всего увиденного, он тут же потерял всякий интерес ко всем животным, которые были тогда вокруг него. Его стали интересовать только эти люди – дрессировщики, те, кто каждый день сотворял это чудо перед ним на старой цирковой арене, превращая диких зверей в послушных марионеток перед собой. Только они теперь волновали его своим уменьем в чьей власти было безраздельно повелевать ими. Всегда и везде, где они хотят, где они пожелают…

Эти загадочные могущественные существа в человеческих обличьях, которые по своему желанию в любое время для себя могли усмирить и заставить слушаться себе любого зверя за пару секунд ему показались тогда самими богами. И пристально вглядываясь, жадно наблюдая из зо дня в день, когда у него была такая возможность за работой дрессировщиком за их репетициями с животными он решил для себя навсегда, что тоже станет похожим на них, тоже станет дрессировщиком, но в сто раз ещё лучше их. Таким, которого будет знать и уважать весь мир. Но со временем он уже не хотел становиться повелителем и богом над всеми этими животными, он теперь хотел быть богом для них. Над ними! Этими людьми…

…свою религиозную карьеру он начал простым проповедником в маленьком провинциальном городке, где местная община потеряла своего старого пастыря.

Его молодость и необычный внешний вид, который невольно наводил на мысль, глядя на него, что его одевают каждый раз на проповеди какие-то клоуны, которые почему-то устроились работать в похоронное бюро, но по старой привычке не забывают и о цирке. Помнят о нём! Лицо и причёска этого молодого человека также наводила на мысль, что одни и те же люди его и причесывают, и гримируют. Причем в особенно торжественные дни для всех верующих это впечатление настолько усиливалось, что, казалось, перед особенно важными проповедями нашего героя эти клоуны просто клали в один из гробов для экономии времени и одновременно работали и над ним, и над своими мёртвыми клиентами, над их внешним видом, чтобы они как можно лучше сильнее по натуральнее напоминали живых. Живой их образ.

Но не смотря на свой, прямо скажем экстравагантный диковинный вид, во всех смыслах неоднозначный, этого молодого человека полюбили и он быстро завоевал авторитет и уважение у людей из этой общины, настолько пламенными были его проповеди, что устоять перед его страшным, во многом загадочным обаянии, они не могли, а он всегда любил работать с огоньком, чтобы было по жарче во всех отношениях, но это, к сожалению, никогда не касалось его матери.

Она давно была прикована к постели, долгие годы тяжелой работы в грязи и на холодных сквозняках в конце концов дали о себе знать.

Мама неделями лежала одна дома в одном и том же белье, но к запаху мочи и плохо вытертого кала он давно привык со времен цирка и спокойно к ним относился, совсем не обращая внимания на то, что те же самые запахи теперь исходят от его матери. Ну и что? Он загружен работой, он много чего делает и у него очень мало личного времени. Мама все равно его любит, она поймет, она потерпит. И она терпела, ведь она его действительно любила, просто безумно его любила всегда и терпела даже тогда, когда терпеть уже не было никаких сил, когда давно немытое тело причиняло ей почти невыносимую постоянную боль, а он в это время читал ей с каким-то тёмным вдохновением очередную яркую проповедь, которая по своему красноречию и силе убеждения могла поднять из могилы любого, если бы кто-то мог её там услышать, но его мать она почему-то не поднимала хотя бы для того, чтобы самостоятельно пойти в ванную и помыться, и мыться там до тех пор, чтобы стереть с себя без следа всю эту такую мучительную для неё кожу, желательно вместе со всем своим медленно разрушающемся  обреченным телом. Но он, этот давно повзрослевший её любимый мальчик, всего этого не замечал и даже об этом не думал. Ему просто надо было в очередной раз проверить на ней свою новую речь, новое обращение к пастве, которое они должны будут услышать от него завтра, и она, его мать, отдать ей должное, выдержала довольно долго свою любовь к нему и его к себе, и тихо, почти незаметно для него, ушла из жизни, когда ему было далеко за сорок. Ушла, до последнего ни разу не закричав от боли во всем своем уже до конца, к её счастью, разрушенном теле. Она молчала до последнего, чтобы не отвлекать его ни на минуту от любимой работы.

Всё это время я был рядом с ними. Наблюдал за ними, но вмешаться не мог. Есть люди, отдельные личности, которые с самого раннего детства охраняются, старательно берегутся целыми легионами падших созданий всех мастей и рангов, которых они никогда не видят благодаря невидимой толще льда холодного безжизненного пространства, которое окружает их с самого раннего детства, благодаря усилиям этих пришельцев из бездны и всё, что происходит вокруг них в это время на самом деле есть большая тайна для непосвященных.

Иногда само количество падших созданий, которые постоянно бродят вокруг своих подопечных говорит о том, какая на них будет возложена миссия в будущем. Ужасная миссия о тёмном трагическом смысле которой многие годы, если не десятилетия, можно будет только догадываться. И когда она, наконец, откроется миру то что-либо изменить в ней будет уже поздно, как правило поздно.

От этих людей всегда при жизни исходит особое сияние, свет, как от святых, но не от небесных святых, а от святых бездны, чей свет, чей нимб никогда не поднимается к небу, они всегда направлены в пропасть, в его бездонную глубину.

В реальности этот свет, исходящий от них все время, просто уходит в землю в буквальном смысле слова и чем дальше он идёт от них вниз, тем сильнее они становятся, и тем больше людей подпадает с течением времени в круг их влияния, их интересов, в ряды их сторонников и всё благодаря их необъяснимому тёмному обаянию, и тем все глубже и глубже свет их души снова уходит в ночь их земли. И каждый раз, когда я приближался к этому пастырю, я наблюдал эту картину.  Но сделать ничего не мог. Он ведь физически никого не убивал, он только обманывал этих людей. Обманывал их души, но за это он смерти ещё не заслуживал.

Шло время, я уходил от него и возвращался снова, внимательно наблюдая за теми изменениями, которые происходили каждый раз в его не самой светлой душе. После смерти матери он переехал в большой город, где начался новый этап его религиозной деятельности.

Через десять лет он был епископом в своей церкви, авторитет его был велик и непререкаем, не смотря на то, что его по-прежнему одевали и причесывали, и вообще следили за его внешним видом, вероятно, всё те же клоуны из той давней похоронной конторы, потому что он был все так же экстравагантен своим видом.

Прошло ещё некоторое время, страна, в которой он жил, была готова уже получить нового национального героя. Лидера нации. Отца народа. Подвижника веры. Почти святого. Но никто не видел, никто не замечал, что его внутренний свет, тёмные лучи которого давно блуждали где-то там внизу под землей, без труда пробивая каждый раз своей невесомостью, когда ему это было нужно, её твердь, наконец-то достали своей глубиной проникновения то, что искали – безбрежно сумрачное и страшное своим опытом, которое никогда не имело ничего общего с созиданием и настоящим светом. Но было насквозь тёмным, насквозь дьявольским, цель обеих сторон была достигнута. Они объединились и соединились своими устремлениями. И теперь им оставалось только получить безграничную власть для своей дальнейшей работы, и чёрной деятельности. Но вскоре произошло событие, которое свело на нет все их многолетние усилия его зловещих клоунов и остальных его потусторонних помощников и друзей из мира тьмы.

Было какое-то религиозное собрание, которое было похоже на многолюдный предвыборный митинг. В это время он уже участвовал в национальной президентской гонке, которая в ближайшие месяцы должна была дать стране нового лидера. Отца нации. И вот, когда, закончив свою очередную пламенную речь, он спускался с трибуны, где почти час с искренним убеждением и с привычным для себя огнём в голосе вещал о простых человеческих добродетелях: терпению, взаимной помощи друг другу, доброте и любви к ближнему своему, произошло то, что никто не мог ожидать.

Дело в том, что именно для этой проповеди, для этой речи, которая по сути уже была, повторяю, частью его предвыборной агитации, где он неприкрыто продавал себя как самого достойного для роли президента страны, организаторам его будущей президентской команды удалось снять эту огромную арену какого-то спортивного комплекса, которая к началу его речи была полностью заполнена людьми, его сторонниками и вот когда, под звуки их ликующих голосов, он оказался среди них где-то в середине этой толпы раздались выстрелы, хотя на самом деле, как выяснилось намного позже, это просто лопнули несколько воздушных шариков в руках какого-то ребёнка, которые ему взяли у какой-то не очень опрятного вида старухи у самого входа в это здание. Она раздавала их вместе с другими сувенирами с предвыборной символикой, включая воздушные шары с его портретами и логотипом его партии. Но кто это тогда знал, кто это тогда понял…

Тут же среди людей началась паника, обезумевшие от слепого страха, ведомые инстинктами самосохранения они бросились все к ближайшим от себя выходам, не думая больше ни о чем, кроме как о спасении своих жизней. Одним из первых в их рядах был наш пастырь, которого охватил, как и всех в эту минуту, панический страх за свою жизнь. Такую ценную и дорогую, как никогда, для него. Ведь сейчас он был так близок к своей детской мечте.

С лихорадочной жестокостью, отшвыривая от себя женщин и детей, которым ещё минуту назад рассказывал о любви к ближнему своему, он рвался к ближайшему выходу, как бешенный зверь, попавший в смертельную ловушку, в гибельный капкан. Он был уже рядом с выходом, когда на его пути, у самого его порога, появилась, как будто из неоткуда, странного вида женщина, которая своей мешковатой фигурой была одновременна похожа на старуху и на девочку-переростка, которая на мгновение ему напомнила давно забытую им женщину. Она как-то жалко и растеряно улыбнулась ему и протянула руки, в которых она держала воздушные шары с его портретами, которые она так и не успела раздать. Эта женщина словно пыталась обнять, спасти его…

На секунду оцепенев от растерянности, не зная, что с ней делать, пастырь вдруг в следующее мгновение с размаху ударил её в лицо, безжалостно отшвырнул в сторону и добрался, наконец, к спасительному выходу. Но к своему несчастью, он не заметил, что какой-то журналист, освещающий его выступление в этот день, успел случайно сфотографировать этот момент. Когда пастырь, через некоторое время, это узнал, то начал его тут же разыскивать со своими людьми, но было уже поздно, я уже оберегал этого человека, спасал его до тех пор, пока эти снимки, которые всех шокировали своей жестокостью, не попали во все газеты, на все национальные каналы, пока они не похоронили окончательно этого пастыря, не только как будущего лидера этой  страны, но и как лидера своей церкви, и просто как добропорядочного человека.

Говорят, спустя много лет, его видели в каком-то бродячем цирке, он работал там уборщиком клеток, опустившийся, спившийся…Но не этим я запомнил ту давнюю историю…

…я стоял тогда на холодном перроне городского вокзала, чтобы с него отправится, уйти в свое время, когда ко мне подошла чья-то тёмная фигура и что-то мне подсказала, что это был один из бывших кураторов этого пастыря, этого так и не состоящего отца народа. Одетый по моде американской мафии времен сухого закона, он остановился рядом со мной, словно кого-то ждал. После некоторого молчания, он посмотрел на меня и с улыбкой тихо спросил:

— Часто её вспоминаешь?

Эта была угроза, значит, пастырь был для них очень важен, иначе они  не пришли бы сюда и не спрашивали меня о той, которая была для них, скорее всего, последним рубежом, который мог защитить их от меня. Последним рубежом…но о ней я расскажу не сейчас. Когда-нибудь…

 

02.03.2021

(время не установлено)

Как рассказать об этом? О той истории, которая произойдет когда-то. Когда-то в прошлом или когда-то в будущем.

Кем он был тогда, кем будет? С самого начала…

Кем должен был стать? Посланцем апокалипсиса или его хозяином? Я до сих пор этого не знаю.

Почему они его пустили на землю? Почему сразу не убили? Но ангелы разве убивают? Нет…

Это было давным-давно, хотя, возможно, я ошибаюсь. Только будет. Будет когда-то в каком-то будущем…

Это произойдет рядом с каким-то маленьким селением, затерянном среди гор. Бедные люди, бедные дома…

В латинской Америке или где-то в Европе? Этого не скажу, даже сейчас не знаю, но это точно будет ранним-ранним утром, почти ночью. Перед этим событием в это бедное селение войдут Воины Неба. Их несказанной красоты и мощи одухотворенные лики будут освещать сам воздух вокруг них, само пространство рядом с ними, необъяснимо превращая его в саму любовь. И тут произойдет невозможное, как только последний из них войдет в границы этого селения, они тут же свое будущее здесь превратят в свое прошлое. Неуловимо, незримо…Но это все равно никто из людей, спящих вокруг них, не заметил бы, даже если бы они проснулись и увидели их рядом с собой. Тем временем Воины Неба медленно и осторожно подходили к некоему месту в этом селении и чем ближе они к нему подходили, тем печальнее и горестнее становились. Они были напряжены и усталы, как будто уже давно с кем-то боролись, хотя почему как будто? Они действительно давно вели невидимою войну с кем-то, кто скрывался от них все это время под землей под их ногами, поэтому они давно не смотрели наверх, они давно всматривались в эту землю, словно самим присутствием своим не позволяли, не разрешали этому невидимому, явно тёмному созданию, появится перед ними сейчас в этом селении. Ни кем, как впрочем и всегда, не замеченные, в силу все той же своей любви к миру, им таки удалось отвести это тёмное, невидимое для большинства создания подальше от этой местности и остановить его, ограждая этот участок земли незримо от всего мира своим светлом кругом – оцеплением. В этот час я стоял позади этих воинов с восхищением глядя на их величественные, преисполненные несказанным благородством облики, на их могучие белоснежные крылья, которые огромными двойными щитами были сложены в покое за их спинами, а их мощные, сильные руки были вытянуты вдоль тел и, казалось, служили им мечами, но только милосердными мечами.

В этот предрассветный тихий час никто из них по-прежнему не смотрел на небо. Все они, как и прежде, смотрели только на землю, на то место, где должен был кто-то выйти, появится перед ними в скором времени. Они точно определили этот участок земли для этого неизвестного для тех, кто был сейчас внизу, и они не могли ошибиться в своих расчетах.

И вот этот момент настал. Земля на этом месте стала двигаться и осыпаться. Лики Небесных Воинов помрачнели ещё больше и наполнились ещё большей горечью и скорбью. Они ещё плотнее оцепили это место своим светлым магическим кругом. Земля под ними, тем временем, продолжала осыпаться и провалиться куда-то глубоко вниз, но точно у самих их ног, словно кому-то там, внизу, они запрещали трогать землю дальше за собой, только перед ними! Никто не имел права сейчас там внизу без их разрешения расширять и облегчать себе дорогу наверх. При этом ни одного звука, ни одного шелеста не было слышно вокруг, все замерло, как будто в каком-то непонятном, необъяснимом страхе, если не ужасе. Вся природа вокруг замолчала, все живое и неживое в ней.

Только один единственный звук был слышен, был позволен сейчас. Это звук осыпающейся куда-то вниз земли и её падением с тихим свистом куда-то в никуда, но вскоре земля перестала осыпаться, она просто начала обваливаться у их ног. Через минуту она падала уже в тёмные небеса, которые медленно, словно через силу, разверзались под ногами небесного воинства, при этом торжественно обнажая вершину какой-то чёрной, как уголь, горы, на которой стояла несколько зловещих высоких фигур. Они были похожи на людей, точнее напоминали их, если бы не их практические невыносимые для человеческих глаз безжизненность и невообразимая сгущенность концентрации зла в их естествах, в их фигурах, которая в них была такой плотности и такой силы излучения от них, что без боли не только душевной, но и простой физической, смотреть на это было невозможно. При этом, как ни удивительно это было и необъяснимо, лишенные давным-давно всякого рода добра и всякой добродетели, они, без сомнения, обладали неким эквивалентом тёмного злого обаяния, а так же каким-то странным дружелюбием и притягательностью из которых состояла харизма этих личностей, непонятная, непостижимая до конца никому. Насквозь демонические и бесовские их качества слабые духом могли с легкость принять за некою доброту, симпатию к ним, хотя на самом деле кроме жестокости и постоянной ярости, они к людям ничего не испытывали, хотя свое зло и никогда не угасающее бешенство, они с легкостью могли заставить любого поверить, что на самом деле это их добродетель, их милосерднее ко всему, где их чёрное, на самом деле их белое…Но хватит отступлений, вернемся к нашим событиям.

Так вот, одно из этих трех существ, которые сейчас появились перед Воинами Неба на своей горе, держало на руках младенца, который был завернут во что-то светлое и как бы чистое…Но это светлое и это чистое в действительности не имело ничего общего с настоящим светлым и настоящим чистым.

Пристально вглядываясь в печальные лики своих врагов, падшее существо протянуло этого младенца к ближайшему из них, но тот даже не пытался его взять. Он был против. Когда, не размыкая даже своих чёрных губ, это существо смиренно попросило, даже не голосом, а самой холодной безжизненностью, которая от него исходила невидимым пламенем, невидимым смертоносным пламенем. Возьми его! Он будет священником!!! Он будет с Богом!!! Но в этих словах слышалось совсем другое: он сам будет Богом для всех. И снова этот младенец был предложен небесным ангелам, и снова они его не взяли. Мальчик, а это был именно мальчик, в руках этих тёмных созданий, как будто что-то почувствовал и горько заплакал. И плач его был невыносимым, если бы его услышали люди, потому что этот плач был по ним, по их душам.

Когда он утих, падшие, в который раз, попытались отдать ребёнка, но ангелы опять отказались брать его, и вновь эти существа из бездны начали смиренно уговаривать все-таки взять его, но при этом даже не скрывали от них своих злых улыбок, свое бешенства в глазах. Услышав в очередной раз, отказ взять этого ребенка себе, один из трех падших, вероятно самых главный из них, яростно засмеялся и сделал какой-то знак тому, кто держал ребенка, видно, их терпение окончательно иссякло, и они поняли. что ребенка извечные враги не возьмут, сколько бы они об этом не просили, не уговаривали, но и дальше идти по земле с этим ребенком они не могли, даже если бы очень хотели, их все равно бы никто дальше не пустил, поэтому, увидев этот знак от своего старшего, падший не колебался больше ни секунды, и с нескрываемым облегчением с силой бросил мальчика в небо, и в этот момент он был самим ожесточением. Пролетев метров десять по направлению к небу, младенец вдруг застыл в воздухе, словно кто-то невидимый и сильный остановил его полет, не давая ему больше приближаться к своему сокровенному. Через несколько мгновений мальчик упал в руки одного из ангелов, они не могли дать ему разбиться не при каких условиях, ведь они были сама любовь. Оказавшись в ангельских руках, ребенок с облегчением заплакал с тёмной благодарностью, глядя на своего спасителя, и в тот же самый момент гора с падшими стала погружаться обратно в землю. Они больше не могли и не хотели находиться рядом с воинами Света, слишком сильно они их ненавидели, чтобы находиться дальше с ними рядом, слишком невыносимо было для них такое соседство.

Через некоторое время земля под ногами ангелов приобрела былую твердость, неуловимо вернув себе все свои прежние свойства, всю свою плотность.

Образовав некое подобие коридора, небесные воины понесли этого младенца обратно в селение, в один из его домов. Их светлые лики по-прежнему были темны от печали, от неизъяснимого горя, от небывалой скорби. Но что-либо сделать теперь они уже не могли, что-то исправить или что-то вернуть. Что-то им запрещало, останавливало противиться всему произошедшему. Некий загадочный, непонятный до конца закон, которому они следовали, подчинялись тут, на земле вместе с людьми, был для них сейчас непреложным и святым, и не давал возможности сопротивляться дальше такому положению вещей, такому исходу событий. Это касалось и тех, кто был со светом на этот раз, и тех, кто выбрал, как и прежде для себя, тьму. Я так же был бессилен теперь им помочь. Пришло время неизбежности и мне оставалось только уйти…

 

 

05.03.2021

8:11 (время точное)

Идёт снегопад, но его никто не видит. Только я. Сегодня он будет моей защитой, когда я вернусь. И тогда его тоже никто не увидит кроме меня…

…неужели этот мальчик так быстро вырос? Кем же были его мать, его отец? Этого я так никогда и не узнал. Но я узнал другое…

Передо мной опять был Киев. Вечный и, как всегда, прекрасный, но прекрасный на этот раз какой-то своей обреченностью, жертвенностью. И ещё что-то постыдное, неизбежное, теперь было в нем везде.  В домах, улицах, людях, которые в нем по-прежнему жили, но жили как-то необычно. Необычно и странно. И удивительно, удивительно страшно, если не ужасно…

Это было его далекое будущее, но это будущее не убило в нем главного – его душу, но убила, разрушила всю его старую архитектуру, правда, только на какое-то время, потом, к счастью, нашелся один подвижник, его ангел хранитель, который вопреки всему, вопреки давлению обновившееся до неузнаваемости теперешней цивилизации сумел почти всю киевскую старую архитектуру восстановить современными технологиями, и наградой ему за это, со временем, было всеми забытая могила, где-то на городской окраине, которая удалилась от исторического центра на сотню километров, благодаря когда-то его же усилиям.

Но это уже всё было в прошлом к тому времени. А что же было теперь? А теперь в нём, в этом городе, происходило нечто такое, что поражало до глубины души, если присмотреться к нему было повнимательнее. И это касалось даже не самого Киева в целом, а только людей, которые теперь в нём жили и которые выходили на его улицы в каких-то странных необычных одеяниях, одеждах.

Эти одежды были мастерски изыскано пошиты, но в то же время были неуловимо порочны, постыдны своей ежесекундной открытостью. Это сразу в глаза не бросалось, даже когда они шли навстречу тебе, проходили мимо тебя. Но это так было только на первый взгляд, как только ты начинал к ним присматриваться, задерживать свой взгляд хотя бы на мгновение дольше обычного, то тебя сразу охватывала неловкость и стыд за них, за этих людей. Почти все мужчины и женщины, молодые и старые, и даже дети (по желанию, скорее всего, все тех же родителей), что было ещё ужаснее, были только на первых поверхностный взгляд пристойно одеты, на самом же деле, эти одежды на них ничего не скрывали. При любом их движении эти одежды, по всей вероятности умышленно, специально так искусно сшитые, тут же оголяли, обнажали их до последних интимных границ, до всех запретных зон на какие-то секунды, которых было вполне достаточно, чтобы заметить на какое-то мгновение всю их обнаженность, всю их интимную открытость, доступность. И эти одежды, повторяю, были абсолютно на всех, кто сейчас встречался на моем пути. Только когда они останавливались, эти одежды окончательно смыкались на них, пряча их полную оголенность и в эти моменты все эти люди чем-то напоминали лесные, глухие омуты, которые неслышно смыкали, прятали перед тобой свои воды, свои ловушки, чтобы терпеливо ждать в своем сыром, уютном полумраке не только тебя, но и новых жертв. И как только они возобновляли, начинали свои движения снова  эффект оголенности, вседоступности возобновлялся. Чем это было вызвано, благодаря какому закону, понять сразу было невозможно, но факт оставался фактом, при любом движении одежды на них словно исчезали без следа, пусть и на очень короткое, почти неуловимое время. Вероятнее всего, секрет был в крое этих одежд, хотя они были на первый взгляд всегда закрыты и плотные, но благодаря, скорее всего, математически выверенному, точно вычисленному пошиву они могли при каждом движении без труда раскрываться во все стороны, обнажая абсолютно всё, что было под ними. Вероятно, это было новым ультра-модным направлением в теперешней моде этого города для этих людей, которые, судя по их спокойным радостным лицам, во все не считали для себя эти одежды какими-то постыдными или грязными. Наоборот, они носили их с удовольствием, считая их своим достижением в личной свободе, в своем выборе жить так, как им хочется сейчас, при этом их совсем не беспокоило, что они представали друг перед другом ежесекундно полностью обнаженными, открытыми во всех смыслах.

Зачем эти люди с собой и своими детьми это делали? Я не мог понять до тех пор, пока не увидел того, кто им это всё позволил, разрешил…

Его образ был везде. В каком-то религиозном оформлении он был среди всех и каждого, смотрел на всех со всех сторон со своих бесчисленных городских икон, на которых было только его лицо. Одухотворенное и величественное, хотя нет, скорее порочно одухотворенное, бесстыдно величественное.

Что же он дал такого этим людям, что он был везде среди них? Стал всем для них? Что предложил? Что разрешил всем им раз и навсегда? Глядя на их одежды, я понял – всё!!! Можно было всё! Там, где ты хочешь, там, где только захочешь!!!

Все запреты были сняты. Тайны нигде не осталось. Секреты всех были раскрыты, загадки тоже. Можно было все и со всеми. И к чему это привело я сейчас видел.

Был день и одновременно ночь, в городе так было устроено теперь уличное освещение, что понять какое время суток на дворе было практически невозможно. Неба над годовой больше не было. Было что-то другое. Нечто цельноискусственное и огромное, но не живое.

Для чего это было сделано? Для чего это было нужно? А для того, чтобы люди окончательно забыли о настоящем мире в котором всегда было место морали, чистоте, ограничению там, где свобода была уже опасна, начинала быть опасной. Но тому, кто смотрел сейчас на этих людей из своих бесчисленных изображений, этого было не надо. Ему надо было, чтобы они, эти люди, все без исключения со временем забыли все нормы морали и приличий, такова была его задача, поэтому теперь на улицах этого древнего города можно было делать все. В любое время суток всё было разрешено. Теперь всегда и везде можно было всё, чего ты захочешь, кроме людоедства. Хотя изредка для избранных и это разрешалось, как это не звучит ужасно. И тем немногим, которым он это разрешал с радостью изыскано поедали себе подобных после всяческих утех, после которых это даже не выглядело очень страшно, а даже было какой-то наградой кому-то для кого-то после того, что с ними делали перед этим. И всё происходящее для большинства жителей Киева не было шокирующее, ужасающе, потому что публичное удовлетворение самых интимных желаний уже давно не преследовалась законом и никак не наказывалась. Тем более никем не осуждалась, если не несло угрозы жизни тем, с кем это всё происходило. Главное, чтобы это происходило даже самое ужасное, извращенное по обоюдному желанию, согласию или просто за деньги, если никто не против и в большинстве случаев это согласие достигалось моментально, без всяких усилий, потому что не согласие этому стало если не пороком, то чем-то очень постыдным.

К чему это привело, повторяю, я видел собственными глазами. Уединенности, интимности в городе больше нигде не осталось. Они практически исчезли отовсюду. Их как будто покарали, казнили, просто за то, что они были. Весь интимный мир человека жителя этого города, я подозреваю и не только этого города, был не просто раскрыт и обнажен, а просто вывернут наизнанку. Теперь всё происходило на улицах. Всё теперь было там в буквальном смысле слова.

Везде стояли голографические экраны и по желанию любой или любая могли раскрыть тайны своей жизни всеобщему обозрению в любой момент, в любом месте города любому количеству людей. А так как на этих экранах почти беспрерывно транслировалось то, что всегда было порно, то я понял, что личная сокровенность здесь превратилась в слабость, если не в порок, и тайны интимности любой личности здесь стали никому не нужны. Уже никому!!!

Растление стало всеобщим достоинством, а его глубина общественным достоянием, достижением каждого или почти каждого, кто жил теперь в этом городе. Святость, непорочность превратились тут в слабость и подвергались осмеянию и приравнивались к чему-то стыдному, к личной патологии и какой-то ущербности и чтобы это понять достаточно было оглядеться вокруг, всмотреться попристальнее, повнимательнее в лица людей, которые проходили мимо тебя, послушать их голоса, их разговоры, просто посмотреть на то, как они общаются между собой, как они при этом относятся друг к другу, и всё становилось ясно, предельно понятно, особенно после того, что творилось в воздухе в тех нескончаемых голограммах. Само пространство в этом городе рядом с этими людьми стало похотью, превратилось в один сплошной порок, его сутью, где всё вокруг просто кричало, что стыд это уже извращение…

Меня вдруг охватило неописуемое отвращение, что произошло с этими людьми? Как они до этого дошли? Какой чудовищной религии они поклоняются? Подняв глаза к небу, точнее к верху, ведь неба как такового над головой уже не было, я снова увидел это Лицо. Ярко освещенное со всех сторон, освещенное необычными странными лучами, которые постоянно необъяснимо оживляли это лицо. Они делали его каким-то образом живым для каждого, кто смотрел на него в этому минуту, в это мгновение. И каждый раз в этот момент оно говорило, просто кричало каждому:

— Всё можно! Всё можно!! Всё, что ты хочешь, всё, что ты захочешь, всё можно!!!

И меня начал мучать вопрос – зачем я здесь? Что меня сюда привело?! Что?!!…

В этом извращенном страшном будущем что я мог теперь изменить, что исправить?

И тут звуки какого-то голоса, нет, даже не голоса, а какой-то мелодии еле уловимой среди городского шума, среди оживленных улиц повели, позвали меня куда-то за спины этих людей, за стены их домов.

Звучание этой мелодии мне что-то напомнило, что-то давно забытое, как звучание слов из детской молитвы перед сном. Прекрасной чистой никогда тебя не предающей. Объяснять дальше не имеет смысла. Ты либо слышишь эти звуки, соединенные неизъяснимой прелестью самой любви, и куда-то идёшь следом за ними, куда она тебя поведёт, либо ты тоже куда-то идёшь, но без этой волшебной для тебя мелодии и куда приведёт тебя твой путь без её присутствия одному Богу известно, но вряд ли к настоящему Эдему, к кем-то обещанному раю…

Но я шёл с этой мелодией, в след за ней мимо всех этих людей, которые вряд ли были уже людьми в полном смысле этого слова, скорее ещё живыми участниками какой-то страшной изуверской игры по освобождению себя от всего, что делало тебя когда-то человеком, неприкосновенной личностью со своей тайной и загадкой внутри, которые были только твоими, если, конечно, они у тебя были вообще до этого. Но теперь всего этого у них не было и в помине.

Им оставалось только постоянное наблюдение этого вечно живого святого для них Лица. Которое днем и ночью непрерывно вглядывалось во всех и в каждого в этом городе и не только в этом городе, я думаю, и везде, по всей земле этого времени. И, может быть, поэтому я начал незаметно уходить все дальше и дальше от этих людей, которые уже были не одушевлены, мертвы для меня. Через некоторое время районы оживленных улиц закончились и началась территория запустения, похожая на какую-то всеми забытую резервацию, где кроме развалин и заброшенных, всеми покинутых домов, ничего больше не было, как и не было больше этого, такого ненавистного мне, Лица Тёмного учителя этих людей, оставшихся за моей спиной за этим надоевшим образом, изображения которого больше нигде не встречалось, не попадалось мне, хотя нет, оно ещё, всё же, встречалось кое-где, но только кусками, только фрагментами, которые время от времени ещё встречались на моем пути на разбитых, раскуроченных кем-то, старых демонстрационных экранах. И глядя на них в таком виде было понятно, что не все в этом городе приняли до конца эту убийственную, чудовищную идеологию вседозволенности, вседоступности, греха, пороков любых видов, любых извращений и патологий, абсолютной свободы во всём и от всего…

Значит, с надеждой думал я, что не всё потеряно, не все согласны с таким положением вещей в этом городе и это радовало.

Прошло ещё немного времени, и я вышел на когда-то знакомое мне место, которое было сейчас похоже на строительную площадку, давно кем-то брошенную. Кроме Владимирского собора, стоящего неподалеку, вокруг уже ничего не было, вся территория, вся местность во все стороны от церкви была кем-то расчищена, расширена для чего-то, а, может, для кого-то. С печальным удивлением я осмотрелся. Как среди этих разрушений этот собор оставался тут нетронутым? Как эти люди, потерявшие почти всё, что делало их людьми, до сих про его не снесли, не разрушили, как остальные здание, которые стояли вокруг него? Это было непонятно. Радостно непонятно. Хотя я подозреваю, что всем была разрешена свобода во всем, в том числе и на свободу заблуждения для тех, кто пусть и в ничтожном меньшинстве, но всё же не приняли новых правил жизни и новых правил игры в этой жизни для себя, и остались в ней такими, какими были всегда. И то настоящее, то истинное, которое было в них, но уже не являлось таковым для большинства вокруг и не позволило до сих пор никому разрушить этот многовековой храм. Но больших иллюзий на этот счёт у меня не было. Если я появился здесь, сумел прийти сюда, значит, этот роковой момент, этот час его разрушения наступает. Время окончательного освобождения от всего старого, старомодного и устаревшего, как они все считают, уже приближается. И сейчас это пространство, этот воздух вокруг, мне напоминал удава, который уже задушил свою жертву, свою добычу в своих страшных объятьях, и теперь незаметно переламывает ей последние косточки, все в тех же объятьях, чтобы затем все так же незаметно, едва уловимыми толчками, заглатывать свою добычу все глубже и глубже в себя в свое равнодушное холодное тело, в котором ничего доброго и живого никогда не было, кроме постоянной жажды насыщения.

Ещё раз оглядевшись по сторонам, я не увидел ни одной живой души рядом с собой. Владимирский собор, казалось, был уже брошен и покинут всеми, но так казалось только на первый взгляд. На самом деле он всегда кем-то охранялся, кем-то оберегался.

Перешагнув порог храма, я словно вошел в тихую усталую Вечность, всеми покинутую, но ещё живую, обитаемую кем-то, кто ещё имеет надежду. Смиренные лики полуисчезнувших святых смотрели на меня с древних стен с невозможной добротой, с невыразимой никакими словами любовью, которая, казалось, прощала всем, а не только мне, сразу все смертные грехи, которые мы ещё не совершили. Вековая застенчивость и несопротивляемость всему, что было с ними, с этими святыми, что происходило перед ними всё это время было надежно скрыто, спрятано в самом окружающем их воздухе, который сейчас отделял меня от них и который был для меня, благодаря этим святым на стенах, самим всепониманием, всепрощением всему.

Когда я подошёл к алтарю, несколько оставшихся свечей перед иконами уже догорали в его холодном полумраке, но я нашёл новые и сразу зажег их и поставил вместо старых, как будто передавая кому-то свою невидимую эстафету. Что же будет происходить теперь, когда я здесь оказался? Скорее всего, приближается осквернение этого места, время его разрушения и поругания веры теми, кто придет сюда очень скоро или уже идет, обманутый своей свободой, так и не понявший в своем освобождении, что получил взамен от неё в действительности от своего учителя, который, кроме Великого Ничто, не дал  им, на самом деле, больше ничего, что могло их сохранить, уберечь от последней ошибки, от окончательного самоуничтожения.

Тут мои мысли прервали какие-то крики, которые начали раздаваться за стенами собора, кто-то бешенный и злой приближался к нему. Я вышел на его порог и увидел, как стремительно и раздраженно сходятся десятки, сотни мужчин и женщин разных возрастов, разного века, среди них были и старики, и дети, что смотрелось ещё печальнее, ещё трагичнее. Они явно были из тех, которых я недавно покинул, от которых я недавно ушёл, но сейчас, если присмотреться было к ним, у этих людей, в их обликах, уже мало что оставалось человеческого, почти ничего. Теперь они скорее напоминали голодных, давно не евших, гиен, которые спешат поживится остатками чьей-то добычи, которая была им оставлена не из-за милосердия, а от пресыщения. И сейчас узнав о ней каким-то образом, они торопились успеть её сожрать, потому что точно знают, что она уже брошена, оставлена без присмотра. При этом их мертвые глаза уже хищно блестят в холодном воздухе в предвкушении близкой добычи, близкой еды. Они жадно переглядываются друг с другом, словно успокаивая себя, подбадривая, что они тут не одни, их много и они всё успеют. И зрелище это было довольно угнетающим, в чём-то необъяснимо ужасающим.

На них действительно было страшно смотреть на этих ещё живых людей, которые, по сути, были уже мертвы, неживые в своей пустоте, в своей покинутости, освобожденности от всего того, что делало их когда-то людьми. Я сделал несколько шагов им навстречу, спокойно готовясь защищать святыню за своей спиной до конца. Тут же смирившись, что наградой за это, скорее всего, будет только смерть, но она меня совсем не тревожила, она ведь давно для меня была не чужой.

Рядом со мной в эти минуты, в эти мгновения, я это чувствовал, ощущал, находились и другие её защитники, которые были скрыты от меня, как и я от них, великой анонимностью добра…

Тем временем, сотни обманутых, если не тысячи, продолжали приближаться к собору со всех сторон. Их бесстыдные одежды то и дело то обнажали, оголяя их до конца, то вновь скрывали их порочность под своей обманчивой плотностью. В эти моменты они были похожи на живые калейдоскопы всевозможных пороков, которые только могла придумать чья-то извращенная фантазия и сейчас они были её преданным образцами, её старательными примерами, которыми они хотели быть, к сожалению, уже всегда. И трагедия их была даже не в том, что они стали такими, а в том, что они об этом совсем не жалели, совсем не сокрушались, что с ними такое произошло. Непоправимо, безвозвратно…

Когда этим людям оставалось преодолеть до собора не больше сотни метров, чтобы начать её осквернять, разрушать, я вместе с остальными невидимыми друзьями стал на её защиту. Вы спросите, на что была похожа эта защита? Она была похожа, как это ни странно, на некое подобие пения без слов, без всяких слов. Оно ни на что не было похоже и как оно происходило, производилось так же было невозможно объяснить. С помощью горлового напряжения во время его звучания, ты выделял перед собой нечто такое, что через секунды становилось необъяснимо материальным в самом воздухе, с помощью которого этот воздух менял, изменял свою структуру, становился другим, наполняясь через мгновение невидимым добрым содержанием, которое и было, наверное, старой, древней, как мир, самой любовью ко всему сущему, живому и неживому. Сотканной, переплетенной, казалось, из ничего, звуки этого пения рождали перед собой саму первопричину всему, которая предшествовала, вероятно, первым словам, иначе говоря, оно было ещё до того, как в начале появилось Слово, именно они, эти звуки из этого пения, предшествовали всему, абсолютно всему.

Откуда оно появлялось во мне? Может, от предельного отчаянья от того, что не смогу защитить до конца то, что мне было по-настоящему дорого, единственно, что для меня по-настоящему было свято и неприкосновенно. Не знаю, но это пение начало от меня исходить в момент осознания надвигающиеся окончательной роковой потери, которая означала бы для меня гибель всего и это заставило меня стать частью чего-то непостижимо целого, светлого, любящего, которое только спасает и сохраняет, потому что всегда и есть этим спасением, этим сохранением мира как такового…

И теперь это звучание во мне, эта песня неуловимо выстраивала между мной и этими сошедшими с ума людьми какую-то преграду, почти незримую, едва видимую мне, но вместе с тем достаточно прочную, которая по-моему желанию приводила сейчас окружающее пространство передо мной к эффекту не преодоления, какого-то отвердевания, чем-то похожего на быстрое замерзание простой воды, которое своими нескончаемыми нитями-паутинками, постоянно удлиняющимися вперед, заставляло сам воздух в нём был непреодолимым для этих людей, которые теперь с неистовостью самого безумия пытались прорваться к святыне за моей спиной и зрелище это действительно выглядело ужасающе.

Переполняемые голодной яростью от переизбытка своей свободы, от её безжизненных, бездушных пределов, в которых уже ничего не оставалось личного, человеческого, всё, что представляло его было давно в них похоронено, кроме самих ещё человеческих обликов, которые начинали разбиваться об эту не до конца видимую им преграду, стремительно обезображиваясь, превращаясь в алчных, жаждущих любой ценой добраться до своей добычи зверей, которым как будто давно отказали в еде, в обещанном когда-то мясе без которого они могут сейчас просто умереть от голода прямо перед этим собором. Они начали передо мной уже кричать от своих неудач, от того, что их что-то останавливает малопонятное, плохо видимое им. Эти люди в отчаянье отскакивали, отступали от церкви и снова бросались на неё остервенелыми до крайности стаями, обезображиваясь при этом всё больше и больше от своих безуспешных попыток прорваться к собору.

Через некоторое время большинство из них окончательно потеряло свой человеческий облик, все индивидуальные людские черты. Они уже не были людьми в прямом понимании этого слова. Он просто были дикими существами, только силуэтами ещё напоминающими людей, всё остальное у них было от тварей. Но и эту свою дикость они быстро утрачивали, во время своих беспрерывных атак на церковь, безжалостно превращая свои бешенные тела в груды кровавых лохмотьев, состоящих только из разорванных мышц, жил и кожи.

Шло время, а я всё продолжал и продолжал свою волшебную спасительную для храма песню, её магическое звучание, которое исходило от меня почти беспрерывно только для того, чтобы никто не смог войти в границы её святыни. Но вскоре мои силы начали иссекать, горлом пошла кровь, она быстро поднималась к губам и стекала с уголков рта на подбородок, а дальше капала дождем под ноги, где была уже ярко красная лужа из неё, но песню свою я продолжал не смотря ни на что. В какой-то момент кровавая лужа подо мной перестала увеличиваться, атаки на церковь внезапно прекратились, кто-то невидимый мне отдал приказ этим людям больше не наступать, как будто устал наблюдать за их яростным бессилием, которое так и не позволило им даже на несколько метров приблизиться к своей цели, к этому храму.

Многие из них безвозвратно утратили себя во время этих атак, превратив свои облики в жалкие куски, в груды рваного мяса, в которых ещё каким-то чудом теплилась какая-то жизнь. Как она там сохранялась при таких непоправимых увечьях одному Богу было известно. Скорее всего из жалости, из сострадания к ним, хотя в этих людях, повторяю, уже ничего человеческого не было. Когда последние из них покинули пространство перед собором, покорно подчиняясь этому приказу я, полный бессилия, опустился на колени. Через некоторое время мои силы начали восстанавливаться, медленно и неспешно к моему телу стала возвращаться вся кровь, которая вытекла из меня до этого. Она, как послушный ребенок на зов матери, вернулась с земли обратно в мое тело, снова переставая быть пролитой. Сразу после этого моей головы что-то коснулось, что-то нежное и холодное. Я устало поднял голову к небу. Оно опять было настоящим. С него медленно красиво падал снег, тоже настоящий, как в далеком забытом детстве, чистый-чистый белый-белый и последние следы моей крови быстро исчезали под его холодной ледяной невинностью. И тут позади меня раздался чей-то голос, который тихо попросил:

— Теперь уходи, тебе пора…Ты сделал всё, что мог…

После этих слов снегопад передо мной образовал некое подобие временного прохода, который должен был вывести меня отсюда, как преданный надежный друг, как проводник, который состоял не из крови и плоти, а из невесомых снежинок, которые были теперь для меня моим настоящим, будущим и прошлым, неслышно обещая мне только одно – спасение, если я его послушаюсь и уйду отсюда.

— Уходи…Времени почти не осталось…

Будто эхом звучали во мне эти слова, которые раздавались и раздавались вокруг меня, как тихая молитва. И я послушался, устало поднялся и сделал шаг навстречу снежной чистоте, которая через мгновение меня поглотила без следа.

…я вышел из снегопада, которого на самом деле никогда не было вокруг меня, рядом со мной. Не оглядываясь больше назад, я вошёл в теплую темноту своего подъезда, чтобы всё забыть. Нет, чтобы всё вспомнить…

 

 

05.03.2021

7:14 (время точное)

Новое утро. Болит горло от того звучания, от той песни у церкви. Попробовал его ради интереса воспроизвести это звучание здесь, в этом времени. Ничего не получилось. Значит, эта способность будет только там. В будущем.

На что же была похожа эта песня? Наверное, на песню самого космоса, которая сама себя создает, свою материальность, свои миры.

И как только ты обретаешь каким-то образом эту способность, её воспроизведения в себе и через себя, то сразу же становишься участником этого великого процесса, необозримого строительства. Хотя, может быть, сегодня горло у меня болит не от этой песни, не от этого звучания, а от криков тех людей на тех митингах в начале тридцатых прошлого века, на которых рождалась новая звезда, новая эра, как они думали, для целого народа, чей ослепительный путеводный свет так и не стал для них белым, создающим, созидающих их, только коричнево-черным, как цвет выгоревшего железа бесчисленных обломков вокруг, в которые превратит этот человек-звезда свою страну после того, как она позволит себя обмануть, поддавшись его невыносимо притягательному голосу, который будет беспрестанно взывать своим магическим и таким желанным для этих людей криком-словами, требующих только одного от них – не быть слабыми!!! Не быть слабыми!!!

Такими, обычно, голосами озлобленные матери требуют у своих только что избитых детей, чтобы те не смели быть больше слабыми, больше быть избитыми  и чье яростное желание обладать кем-то родным до последнего лоскута кожи, до последнего сломанного ногтя, заставляет всех тех, кто рядом с ними всё это время, пройти их бездну до конца, до последнего метра вместе с их демонами, а потом, после этого, войти с ними в пустоту нового дня, чтобы там встретиться с другой бездной его бесчувственного утра, его лживого приличия только для того, чтобы к ночи весь свой пусть повторить снова, но уже при свете этого дня. И разве это не подготавливало их тогда к будущему аду, не учило больше не искать надежды там, где её уже не было.

 

Кто-то расмеялся издалека и спросил меня:

— А ведь это ты был в Германии тогда? Не он… Именно ты. Помнишь?

Я закрыл глаза. Я всё помнил.

 

…впервые я увидел его в начале тридцатых. В каком-то немецком городке, где Гитлер выступал перед толпой уже загипнотизированной и порабощённой его словами.

Среди потерявших себя людей я смотрел, нет, не на него, а на Иоахима. Чем-то неуловимо непостижимо похожий на меня, он действительно напоминал мою копию, моего двойника, мой прототип.

Он стоял в оцеплении чернорубашечников, которые охраняли нового вождя на этом митинге. Стоял и пристально жадно смотрел на Адольфа, при этом, казалось, ничего не замечая вокруг себя. И мне даже не надо было оглядываться на Гитлера, чтобы увидеть его в глазах Иоахима его фюрера, который уже успел войти в свой привычный метафизический транс с первых же слов своего обращения к этой толпе, которую порой воспринимал не как своего ребенка, которого у него никогда не будет, а как молодую неопытную девку от которой надо сразу добиться всего, чтобы потом никому её не отдавать даже мёртвую, даже ценой своей жизни.

И каждый раз ему эта задача удавалась с первых же слов, звуков своего голоса и очередная толпа быстро умирала под ним, привычно задушенная его бешено яростными интонациями, которыми он, как удавкой, умело доводил дело всегда до конца, безжалостно обрекая слушающих его к заслуженной смерти за него, и которые даже не догадывались об этом по началу, хотя были уже, по сути, мертвы своими будущими смертями за него, убиты им в самом начале своего знакомства с новой мессией.

И этот немецкий парень Иоахим так его, кажется, звали тогда тоже был мертв, но, к своему счастью, пока также об этом не знал. Но как только я подумал об этом, с лицом Иоахима что-то начало происходить. Оно неуловимо изменилось, поменялось. Слепая покорность и преданность, которую он только что испытывал к человеку перед собой на трибуне, внезапно начала куда-то исчезать, пропадать, как вода из только что треснувшего, разбитого аквариума.

Иоахим сейчас видел то, что видел я. Тёмнофиолетовокоричневые, почти невидимые для человеческого глаза, нити-струйки энергетических излучений, которые то возникали, то исчезали с лица Гитлера, но вдруг они начали появляться из его тела и тянуться куда-то за спины слушающих его людей, как обычно завороженных, околдованных исступлением его речи к ним. Эти излучения со временем начали соединяться на всех немецких улицах и в домах с теми живыми и не очень живыми, кто уже знал страшное будущее своей страны, кто уже знал, что надо делать с теми, кто уже обманут им.

Лицо штурмовика внезапно исказилось каким-то напряжением, он продолжал видеть то, что видел и я с самого начала, то что происходило всегда на этих митингах, как бы за скобками их действительности, за их сегодняшней жизненной плёнкой.

Как ему это удавалось? Я только потом понял, что он тоже обладал этим даром проникновения за, так называемый, занавес происходящего, но увиденное там его почему-то не всегда волновало, трогало и поражало. И сейчас, застыв среди этой толпы, у меня вдруг возникло ощущение, что это не он, а я стою теперь в этом оцеплении и охраняю Гитлера преданностью давно прирученной овчарки, немецкой овчарки. Единственное отличие между нами  – я немного старше его и у меня другое лицо.

Неожиданно Иоахим закричал от боли, кто-то сзади из толпы вогнал ему шило в спину, через мгновение уже я закричал от боли и упал на колени, что-то узкое металлическое появилось в моем теле.

 

…спустя несколько лет я снова увидел его в толпе, которая собралась то ли в Мюнхене, то ли в Берлине по случаю очередного съезда или празднования какой-то даты, какой-то годовщины.

Где-то впереди среди беснующееся толпы Гитлера ждал убийца, но Иоахим уже это знал, он давно был в личной охране нового вождя. Он так и не смог от него уйти, уже зная о нём всё.

Порой зло имеет такое обаяние и притягательность, что становится на какое-то время смыслом жизни даже тогда, когда всё о нем знаешь. Так было и с нашим героем. У него кроме этого зла больше ничего в жизни не было и ещё того дара, благодаря которому он сейчас пристально всматривался в людей, которые теперь окружали Гитлера, безошибочно определяя среди них тех, кто совсем не были людьми, но были среди них для того, чтобы всегда им помогать становиться хуже, чем они есть на самом деле, всегда успокаивать тех, ко захочет умереть ради кого-то, отдать своё тело и душу за любую национальную идею, даже самую ничтожную и жалкую, которую только для него придумают и предложат искушенные в этом деле люди. Другие люди от них.

Благодаря этому дару и своей преданности Иоахим носил чёрную СС-вскую форму высшего ранга. Откуда у него был этот дар с помощью, которого он видел то, что видел я, для меня так и осталось загадкой, тайной.

Пройдя с толпой сторонников почти полдороги до какого-то здания, Гитлер загадочным образом  так и не приблизился к своему убийце, не дал ему ни малейшего шанса умертвить себя, отдать на заклание себя самой смерти и всё благодаря нашему герою, который вел его, словно мистический буксир позади себя, заставляя своими движениями огибать тёмные места невидимых опасностей и угроз для него. И каждый раз, когда фюрер по какой-то причине невольно сокращал некое безопасное расстояние  между собой и своим убийцей, Иоахим тут же каким-то образом, известным только ему, отдалял Гитлера от него, как будто какой-то силой отодвигал его в противоположную от убийцы сторону, благодаря, скорее всего, какому-то волевому усилию.

Вероятно, в этом ему ещё помогали силуэты тех падших созданий, которые всегда мелькают рядом с подобными множителями великих страданий для того, чтобы никто не мог причинить им вреда раньше времени.

Эти падшие знали о Иоахиме всё и ценили его как человека, как одного из лучших телохранителей фюрера, который имел хоть какое-то отношение к людям, в отличии от них.

Гитлер уже заканчивал свою торжественную ходьбу по улицам этого города, свой путь величия, свою дорогу славы, когда кто-то рядом рассек мне внезапно всю левую часть лица чем-то острым. Невидимым профессионально отработанным до автоматизма ударом. Пытаясь остановить кровь, которая начала заливать мне лицо, я посмотрел на своего немца. Он в бешенстве оглядывался в толпе, пытаясь кого-то найти или хотя бы увидеть, вся правая часть его лица была точно так же рассечена чем острым, как и у меня.

Последнее, что я заметил через секунду с удивлением, что кровь, которая обильно стекала с наших лиц образовывала у нас под ногами почти одинаковый ярко алый рисунок на тротуаре, словно умышленно создавая прямо у нас на глазах карту спасения из этой временной западни, из этого капкана роковых обстоятельств.

Так кто же он такой на самом деле? Этот немец. Спрашивал я себя, исчезая из этого времени. Почему этот человек появляется передо мной все эти годы в Германии? О чем он молчит? Всегда молчит! Что хочет сказать этим молчанием? Своим безмолвием…

08.03.2021

22:17(время точное)

Пытаюсь вспомнить, что же было дальше с Иоахимом, заставляю себя в который раз войти в невидимую для большинства толщу времен. Сквозь её загадочное бесчувствие прорваться к нему, но её волшебная таинственная плотность пускает не сразу. Только со временем.

И вот, наконец, опять Германия. Он стоит в комнате матери, на столе за его спиной лежит похоронка на младшего брата, погибшего на восточном фронте в Сталинграде. Глядя в мокрое от дождя окно, он пытается что-то достать из нагрудного кармана, на подоконник перед ним вдруг падает значок члена НСДАП, он сломан и так и остается лежать у окна.

…ему было уже 37. В органах СС он работал с момента их создания. Был много лет любимым телохранителем фюрера, спасавшего его не однократно от покушений, но потом Гитлер по неизвестным причинам охладел к нему. Иоахим в какой-то момент начал как-то странно смотреть на него и с некоторых пор Адольф начал ловить на себе его необычные взгляды в свою сторону. И со временем они начали пугать Гитлера и он убрал его от себя, отдал Гиммлеру, а тот, в свою очередь, сплавил его своему заместителю, который был на свою беду бисексуален, и который вскоре влюбился в него без памяти и это было неудивительно. Иоахим, я забыл об сказать в начале, был эталоном арийской красоты без всяких натяжек, отличным образцом арийской расы. Он был атлетического сложения блондин с темносиними глазами и полностью соответствовал стандартам идеального арийца и это даже было отмечено в его секретном личном деле, как и то, что он скромен в быту, не имеет вредных привычек и делу партии беззаветно предан.  Но его новые сослуживцы в тайне его ненавидели и презирали за почти официальный статус любимца шефа, они все знали самую главную слабость своего начальника и были уверены, что Иоахим спит с ним ради своего положения и статуса на работе, они не знали, что Иоахим всегда любил только женщин, но не афишировал этого, чтобы не расстраивать до конца шефа, который был одним из создателей войск СС и обладал неограниченной властью и авторитетом.

Это положение любимца шефа всегда коробило его до глубины души, его, который не раз смотрел в лицо смерти, не раз спасая фюрера от неминуемой верной гибели, но началась война, а у него был любимый младший брат, которому он был вместо отца и которого, по сути, он вырастил вместе с матерью. И, чтобы не подвергать свою семью какой-либо опасности в это непростое время, он терпел эту двусмысленность своего положения на работе, ненавидя себя за это почти каждый день.

Но принадлежность к страшной элите давала ещё, ко всему, неограниченные возможности помогать людям, которых он любил, которые ему нравились, и плюс немецкая преданность однажды выбранной системе, которой он долгие годы принадлежал. Все эти обстоятельства и не давали ему возможности вырваться из этого уродливого порочного во многом круга.

Шефа своего он давно перестал ненавидеть, его ненависть к нему со временем переросла в брезгливую жалость, такое себе презрительное снисхождение, он ведь тоже не мог себе позволить женщин тогда, когда ему это было нужно. Временами они становились для него такими же желанными и недосягаемыми, как он для своего слабого друга, так он про себя называл с некоторых пор своего начальника. Так что, со временем, Иоахим очень хорошо понимал его, поэтому и прощал до поры до времени.

Шли годы и у шефа эта болезненная страсть к нему, так мучающая его недоступность и недосягаемость для него, переросли в глубоко скрытое патологическое обожание, когда ему было вполне достаточно только побыть с ним рядом наедине во время очередного доклада, чтобы удовлетворить себя после почти с животным удовольствием в своем туалете, куда он шёл сразу после его ухода, где с лихорадочной поспешностью, с презрительным ожесточением к самому себе, жадно представляя его себе, каким он был именно сегодня, снимал напряжение давно известным способом. При этом со спущенными штанами, иногда в парадном мундире, он совсем не был жалок, он не был убог или гадок при всем физиологическом уродстве и неполноценности самой ситуации, его волевое умное лицо скорее напоминало смертельно раненого зверя, у которого нет шанса на жизнь, но это понимание не останавливало его, не прекращало его внутреннего движения к скорой смерти, к позорной гибели, которую он уже давно предчувствовал в себе, пристально, напряженно глядя в такие моменты своими серо-зелеными твёрдыми, как сталь, глазами в туалетную плитку, которая напоминала ему уже расстрельную стенку, к которой он давно был готов в глубине души. При этом его узкие, как шпионские кинжалы, губы только растягивались в холодной улыбке, в которой кроме презрения и равнодушия к смерти, ничего не было.

Когда время не позволяло ему расслабляться подобным образом, он просто подходил к дверям, когда Иоахим уходил из его кабинета после доклада, и медленно с удовольствием вдыхал остатки его запаха и стоял так до тех пор на пороге своего кабинета, пока этот запах окончательно перед ним не разрушался, не улетучивался, как его невозможная мечта, как его одинокая, никому не нужная обреченность как его печальная неосуществленность.

Но, однажды, в один из таких моментов он не выдержал этой муки, этой так невыносимой для него неоконченности и сделал запрос на его младшего брата, и воспользовавшись своим неограниченным влиянием, своим служебным положением, отправил его на восточный фронт перед сталинградской катастрофой, хорошо понимая, что обрекает на верную смерть не только его, но всех их. Только так он мог положить конец своей мечте, бессильной страстной, неразделенной и  ему уже не нужной. Больше такая мечта, такая любовь была ему не нужна, она стала ему в тягость, а зная ко все по тому же секретному личному делу Иоахима о привязанности его к младшему брату и вообще к семье, он прекрасно понимал, что этим распоряжением, своим приказом он приговаривает и себя к верной смерти. Иоахим такой ему не простит. Никому не простит! Но ему уже было все равно. Он хотел теперь только одного, чтобы всё побыстрее закончилось, чтобы у него, наконец, появилась возможность и повод приговорить себя самому, и этим для себя всё закончить. Окончить в себе эту любовь, пусть и таким омерзительным способом. А разве любовь всегда требует любви? Иногда она требует ненависти, мщения, о которых он очень скоро пожалел, при этом презирая себя всей душой за эту мимолетную слабость, но сделать что-либо, исправить он уже ничего не захотел. Он был человеком принципа, при всей своей слабости к Иоахиму он был сильным человеком и это хорошо знал.

Преисподнию он давно не боялся, её почти детского огня для себя, её мук. Всё это, и гораздо сильнее, у него уже давно было внутри, он давно жил в её самом страшном филиале на земле, так что боятся ему было больше нечего. Всё страшное, непоправимое и ужасное, что могло с ним произойти, давно с ним произошло.

Иоахим, конечно, ничего об этом пока не знал, ему вся эта двусмысленность тоже давно надоела до отвращения, до омерзения… У него в жизни была только пожилая мать, младший брат, которых он любил, и этот проклятый статус любимца шефа, который позволял ему много лет оберегать их и не только их от всех превратностей судьбы, незавидная участь которых постигла тогда почти весь немецкий народ.

Но однажды и для него это счастье закончилось. Его брат, не смотря на всё его усилия, был отправлен на восточный фронт и вскоре погиб в Сталинграде. Мать, не выдержав потери и во всём обвиняя его, сгорела от горя за несколько месяцев, младшего сына она любила больше, чем его. И он остался в одиночестве. Совсем один. Всех, кого он любил, были теперь мертвы. А это значило, что его работа теряла для него всякий смысл. И с этой историей пора было заканчивать, и его душа начала некий глубоко личный, тайный процесс освобождения от всего, что её тяготило всё это время, от всего, что ему было уже не дорого, не нужно.

Всё это я в нем почувствовал, понял в течении одного мгновения, одной секунды, когда смог к нему подойти совсем близко вовремя одного из своих прорывов в то его прошлое. Он стоял тогда у витрины какого-то магазина, который проходил поздними вечерами после работы, и с некоторых пор останавливался и подолгу смотрел в его глубину, не туда, где в мертвенно бледном свете витрины лежал какой-то товар в разноцветных упаковках, а туда, за ним, где среди никому ненужных вещей и предметов был виден кусок пропагандистского плаката тех первых лет, когда они только пришли к власти. На нём, на этом куске пожелтевшей бумаги, ещё виднелись слова «Что сделал ты для немецкого народа?».

И каждый раз, проходя теперь мимо этого магазина, он останавливался рядом с ним и какое-то время вглядывался в эти слова, о чем-то думая, о чем-то размышляя. Он приходил сюда и стоял перед витриной этого магазина до тех пор, пока видел в нем этот плакат, пока его не убрали куда-то.

Когда, проходя однажды в один из вечеров мимо этого магазина, он не увидел больше за его стеклом знакомых слов, он больше никогда не останавливался рядом с ним и не смотрел в его сторону, а вскоре и вообще перестал ходить по этой дороге мимо него. Именно тогда, проходя однажды мимо этого магазина в то время, я поймал на миг его глаза, его взгляд, их угасающий блеск и понял, он начал завершать свою историю, историю служения здесь и сейчас той системе, на которую он потратил всю свою сознательную жизнь и которая так и не сделала его народ счастливым, хотя столько лет обещала. И я сразу осознал, он будет завершать свою историю так, как он это понимает, как он этого захочет.

Была ранняя весна. Его отправили в Голландию проконтролировать отправку последней партии евреев в Освенцим. Прибыв на городской вокзал и организовав дело, он начал рассматривать этих людей, которые ещё не знали, что едут в один конец, в одну сторону.

Судя по внешнему виду собравшихся тут мужчин и женщин, стариков и детей, эти люди принадлежали к высшему свету этой страны, к её аристократическому сословию.

Поведение их при погрузке друг с другом, с людьми из его охраны говорило о том, что они привыкли давать распоряжения, а не выполнять их, выслушивая, но свою растерянность и страх они пытались ещё скрывать ради своих детей, чтобы их не волновать, которые были тут рядом с ними и весело бегали между вагонами, даже не подозревая, что ждёт их через несколько дней.

И тут он обратил внимание на девушку редкой красоты. Остановившись неподалеку, он начал её рассматривать, осознавая ещё раз, что испытывал его шеф, наблюдая за ним все эти годы вблизи, но в бессильном отдалении. Когда хочешь так сильно, а возможности взять это у тебя нет, только надежда, бесплодная надежда.

Разглядывая эту девушку, наблюдая за ней, он подходил к ней всё ближе и ближе. Она уезжала в Освенцим вместе с родителями-стариками. По всей видимости, она была поздним и любимым ребёнком в семье. Как и все остальные, они так же не подозревали зачем их везут туда и что с ними сделают в ближайшее время, в конце пути.

Какое-то понимание к этим людям, что их ждёт впереди, начало приходить тогда, когда при посадке в вагоны его охрана отвела красивых женщин в сторону и повела в свой вагон. Они подошли и к этой девушке, чтобы её забрать с собой, но он приказал её не трогать. Закончив посадку этих людей, он дал команду снимать оцепление с перрона и отправляться в путь.

На протяжении всей дороги в концлагерь он время от времени приближался к девушке, не в силах больше её не видеть, подходил к ней по разным поводам, по разным причинам, но ни разу не заговаривал с ней, чтобы не пугать своей формой. При этом пристально её рассматривал, что-то обдумывая что-то рассчитывая про себя, но его красивое лицо при этом было холодным и привычно бездушным. Но если бы кто-то мог увидеть, заглянуть, что твориться подо льдом его мундира, то был бы шокирован.

…он захотел её сразу, с первых же секунд, как её увидел. Она принадлежала к тому редкому типу женщин, хотя об этом пока не подозревала в силу своей неопытности, в которой необъяснимо сочеталась сила и слабость, нежность и страсть, а так же сталь неуступчивости, недоступности, почти детской, и всё это в сочетании с неотразимой,  идеальной красотой делало её желанной для большинство мужчин, как только они видели её где-то. Тайну этой притягательности он знал и всегда её чувствовал у других, кто ею обладал, потому что сам был её обладателем, но по другим причинам.

Сейчас он отдавал себе отчёт, что в силу сложившихся обстоятельств, она для него недоступна, возможно, навсегда. Но пока это его не приводило ни в бешенство, ни в ярость. Находясь среди этих людей, он внимательно следил за ней, решая для себя окончательно, стоит ли бороться за неё или нет. За время поездки он подходил к этой девушке и её родителям ещё не раз, но ни разу с ними так и не заговорил, для него они уже были мертвы. Почти мертвы. Кроме неё. Но пока он всё ещё решал, что с этим делать. Как её спасти.

Тем временем в Освенциме днём и ночью продолжался обычный процесс отправки людей в газовые камеры, а затем в крематорий, где ещё теплых, едва живых, их начинали сжигать, не замедляя эту неблагодарную работу ни на минуту.

Прибывших из Голландии евреев ждала та же участь, что и остальных, и которая начала исполняться без всякого промедления и задержки с бездушной немецкой точностью и, как всегда, практически поминутно, если не по секундно.

Последняя очередь из этих людей уже заканчивала исчезать в фальшивых душевых, откуда был только один выход – через трубу крематория, когда Иоахим быстро подошёл и силой вырвал эту девушку из толпы обреченных. Её родители даже не поняли, что произошло. Отведя её в сторону, он приказал ей ждать, пока всё не закончиться. Он должен был до конца проследить, что бы удостовериться, что с этими людьми покончено. Это не было его прихотью, это была железная инструкция при таких ликвидациях, которую ещё надо было оформить по всем бумагам, как выполненную работу. Когда последний из этой партии исчез в здании душевых, он приказал сопровождающих его, готовить документы на них, на всю эту партию евреев, которая, фактически, была уже вся уничтожена. После чего схватил девушку за руку и повел туда, где были свалены, сброшены вещи новоприбывших. Там их уже начала сортировать похоронная команда из числа местных узников.

Иоахим понимал, девушка должна иметь приличный чистый вид, если он хочет её спасти. Сейчас, после нескольких дней пути, без воды и каких-либо условий для соблюдения личной гигиены, эта задача для него усложнялась. От неё уже шел, исходил этот запах давно немытого тела, женского тела,  такого до невозможности  мучительно манящего для него, но теперь он, этот запах, означал для неё только одно – обреченность и пойманность, был её запахом жертвы, загнанной добычи, но, если честно и откровенно, то Иоахим ничего бы для этого и не делал, а просто взял бы её прямо на куче этих, никому уже ненужных, чемоданов, но тогда он её погубит, и точно опоздает спасти. А он уже решил её спасти во что бы то ни стало.

И этот неумолимый, никому невидимый отсчет времени, отведенный для её спасения, начал в нём тикать не часами, а минутами адской машины, которую он сам для себя завел в том самый момент, когда вырвал её из рук смерти из той очереди на пороге тех душевых.

Это не передаваемое ни чем, никакими словами, чувства быстро уходящего времени, когда ты можешь опоздать в любую секунду, в любой момент не покидало его уже на всем пути с нею.

Приказав девушке найти и взять свой чемодан, он повёл её после этого мимо задних дверей газовых камер, откуда уже начали выносить первых жертв такого мытья. Она в ужасе посмотрела в ту сторону. Она всё поняла!

— Быстрее! У нас мало времени!

Он взял её за руку и, торопясь, повёл к своей машине. Иоахим понимал, как только он её посадит в машину, дороги назад не будет, но он об этом больше не думал, он уже сделал свой выбор и у него было в запасе, точнее, оставалось три-четыре максимум пять часов, чтобы вывезти её из этой страны и попытаться спасти.

Главное успеть довезти её до границы, а там её встретят те, которых он когда-то спас до неё, которым удалось сохранить жизнь и которые были ему за это обязаны, и с ними он успеет договориться.

А сейчас он повезет её на служебную квартиру, где у него будет от силы около часа, чтобы сделать с ней всё то, что он хотел всё эти дни, наблюдая за ней по дороге сюда.

Выезжая из ворот концлагеря, он думал о себе не иначе, как о мертвом человеке, но на его холодном, жестоком лице, которое, казалось, уже умерло раньше него, была улыбка.

Он представил себе лицо шефа, которому сейчас докладывают о нём. Девушка сидела рядом с ним, оцепенев от ужаса и горя. По её заставшему лицо текли слёзы, она уже оплакивала своих родителей. Она сейчас хорошо понимала, знала, что с этим человеком в этой страшной форме они также рядом со смертью, совсем близко от неё. Там, за этой за той хрупкой, такой тонкой стеклянной перегородкой окна его машины, эта смерть ждёт их. Протяни руку и ты, кажется, сразу коснешься безжизненного холода её стеклянных глаз.

Они пронеслись мимо меня по дороге. Безлюдной и пустынной, но это только так казалось на первый взгляд. Она была безлюдной, но совсем не пустой, совсем не пустынной.

Дождавшись, когда их машина исчезнет за поворотом, я вышел на середину дорогу. И сделал это только для того, чтобы задержать на ней, нет, не людей, а тех тёмных созданий, которые всё это время были настоящими полновластными, конечными хозяевами этой территории всего этого лагеря, где тайно командовали всеми изуверскими направлениями против людей и которые начали за нашими героями свой гибельный бег сразу же, как только они выехали за территорию Освенцима. Никто не имел права без их разрешения покидать это место, где они были владельцами этого лагеря смерти, своих никому невидимых тёмно-прозрачных пространств, где давно уже на правах собственников жадно питались смертью любого, страданием каждого, кто попадал в поле их зрения на этой территории, кто на ней невольно оказывался на свою беду. Все эти люди, попадающие сюда разными путями, становились их добычей, их личной собственностью и бросить их, покинуть по собственной воле больше никто не мог, не имел права без их разрешения, которые они никому никогда не давали. А тут их взяли и покинули, бросили без еды, оставили без пропитания. Поэтому они и двинулись сейчас в свой чудовищный путь за ними, ради них, ради мщенья…

…а я стоял и смотрел, как стремительно приближаются ко мне эти страшные существа, на бешеных лицах которых веками не было ничего человеческого, людского. Нет, они чем-то напоминали ещё людей, но давно-давно умерших, от которых кроме уродства смерти, следов её ужасных разрушений, больше ничего не осталось.

В безжизненном блеске их глаз, в яростных улыбках-оскалах не было ни капли добра, сострадания и милосердия к кому бы то ни было, только одно наказание, только одна казнь после этого, как знак прекращения всего.

Я поднял руку, останавливая их. Ослушаться меня он не могли. Терять мне было нечего, я давно сам отнял у себя всё, а убить мертвого они не смогут, такого же мертвого, как и они сами. Но самое главное было не в этом, а в том, что я был сильнее их, той силой, той мощью, которая для них был непонятна и непонятой никогда. Она никогда не поддавалась осознанию их жестокого ума и с этим они справится не могли, как этого не хотели, и от этого начали не хотя, совсем не желая этого, останавливаться передо мной в ярости завывая от своего бессилия. Застывая передо мной с гримасами не передаваемого гнева, в немыслимом напряжении от внутреннего ожесточения, от своей временной слабости, они наконец все остановились передо мной, испепеляя меня своими иссиня-черными, как их бездна, глазами, в которых кроме жажды убийства, растерзания меня на маленькие кусочки, ничего не было.

В покое и в равнодушии я смотрел на них, совершенно не желая им зла или какого-нибудь страдания, или просто горя и это приводило их в ещё большее бешенство и ярость. Первые из падших, которые остановились передо мной, почти касались меня своими чудовищными лицами, которые для неподготовленных глаз кроме ужаса и скорой смерти ничего не предвещали, не вызывали,  но я всегда за их не приглядной тьмой видел то,  о чём они даже не догадывались и не подозревали то, что было главным источником моей силы над ними, то, что ещё нельзя было выразить, объяснить словами, только чувствами, которые ничего не имели общего с яростью и злом, преданностью всему этому. Это было то, ради чего создавался весь этот мир. Его мир…

— Ещё не время. – только и сказал я им в утешении.

А в этот час Иоахим уже подъезжал к нужному дому, где находилась его служебная квартира.

С удовольствием вдыхая в себя аромат, все запахи грязного тела этой девушки, он хотел только одного теперь, чтобы у него хватило времени на неё, на всё то, что ему хотелось сделать, испытать с нею всю дорогу сюда. Эта красивая несчастная девушка так возбуждала его сейчас, была такой желанной для него, что он сам себе напоминал измученного многодневным голодом зверя, который наконец-то настиг свою добычу, свою жертву и может начать теперь сколько угодно утолять свой голод, пока не устанет от насыщения.

Быстро поднявшись в квартиру, он профессионально оглядел её, но ничего не нашёл в ней подозрительного, к своему счастью. Пока страшная, гибельная опасность оставалась позади них, ещё не окружала, не обступала их со всех сторон. Он такое всегда чувствовал вокруг себя. Теперь наступало время на то главное, ради чего он всё это предпринял, всё это затеял.

Иоахим обернулся и посмотрел на девушку, которая стояла рядом с ним у дверей. Теперь осталось для него самое трудное – растянуть это время, которое он выделил для неё и для себя до размеров временной вечности, чтобы ничего не забыть, чтобы получить от неё всё то, чего хочет мужчина от женщины, особенно от той, которая сумела зацепить, пленить его с первого взгляда, получить от неё до самого окончания всё то, чего так хотел все эти дни. В последние дни для себя…

С холодной улыбкой он сделал последний шаг, который отделял его от неё и тут он опять посмотрел на часы, привычно, автоматически. И пришёл в ужас!!! Он же не учел разницы во времени с Берлином в этой суете!!! Времени на свое последнее тайное личное счастье у него уже не оставалось, если он хочет её спасти, а это для него было сейчас таким же важным, как и первое, но это означало и другое – времени этого, пусть даже для самого короткого счастье с нею, у него не было изначально, он его для себя придумал с самого начала, скорее всего, просто в утешение для себя и, ни разу себе не признался в этом, пока с нею ехал, не признался себе даже тогда, когда об этом узнал бы раньше.

И это проклятое время продолжало тикать внутри него с немецкой пунктуальностью, с идеальной точностью, как на часах на том вокзале, где он её в первый раз увидел и которые уже тогда показывали ему свое точное время и дату его гибели, его смерти в этом путешествии на встречу себе настоящему, истинному, непридуманному всей его последней жизнью в этой стране. И теперь оно, это время, нет, не требовало, просто просило его, если он хочет спасти ещё эту девушку, которая ему так понравилась, чтобы она не встретилась вместе с ним с его смертью, то он должен поторопиться и забыть всё давно обещанное себе. И с этой роковой дилеммой ничего нельзя было поделать. Он слишком хорошо знал работу СС и гестапо, чтобы иметь хоть какую-то надежду на какой-то другой исходит, кроме трагического. Всё было до ясности просто. Времени на обладание ею, хотя бы на десятиминутный секс с нею у него совсем не было, он слишком хорошо знал, что если начнет с ней сейчас, то уже не сможет остановиться, пока не устанет, а это придется ждать слишком долго и это означало только одно – он погубит их обоих.

О, если бы на это он был согласен! Но тут так не получится. У него с самого начала была другая цель, поэтому он ещё раз посмотрел на часы, что-то для себя засекая, прикидывая и приказал ей быстро раздеваться перед ним. Для этого ему пришлось несколько раз её ударить, чтобы она поторопилась и пошла приняла душ, чтобы смыла с себя такой волнующий, такой невыносимо манящий его запах, со своего тела, который мог стать приговором для неё при пересечении границы. Слишком специфический запах давно немытого женского тела мог сразу вызвать подозрения у людей из гестапо, которые могли уже дежурить на границе с возможными ориентировками на них. Немецкая служба сыска всегда славилась своей оперативностью, дотошным вниманием к любым деталям. Там слишком хорошо знали свою работу, чтобы такую странность, такую неувязку в человеке пропустить мимо себя. Как опытные ищейки, как старые охотничьи собаки, они тут же бы унюхают это внутренне несоответствие – приличной чистой одежды на немытом несколько дней теле.

Растерянная от стыда и горя, от внезапного, такого непривычного для себя, насилия, она хотела было закрыться в ванной, но он не позволил ей этого, сорвал занавеску от воды и приказал мыться при нём, не закрывая ванны. Девушка с вызовом, с ожесточением посмотрела на него. Их глаза встретились и что-то древнее, как само сотворение мира, не сказало, прокричало ей – сделай, что он просит! Это не так много за будущую жизнь, за то, что просит вместо неё. Взамен! И она не закрыла за собой дверь.

Когда она начала мыться, он взял стул из ближайшей комнаты, поставил перед ванной и сел. Это всё, что теперь ему оставалось в награду за её спасение. Смотреть, как она сейчас моется перед ним, опустив глаза.

Я стоял за его спиной и понимал, почему он её спас. Её чувственные, немного припухшие от плача губы, чуть подрагивали от холодной воды, которая, как холодные от волнения пальцы, касались её везде, где она не хотела. Идеальной формы её матовое тело было настолько обольстительным и желанным для него сейчас, что вызывало в нём невольную боль не только в душе, но и во всём теле, простую физическую боль. Эта боль, как лезвие меча, которым делают харакири, пронзала его насквозь. Он прекрасно понимал, что видит её в первый и последний раз, что эта девушка навсегда останется для него только мечтой прекрасной и недостижимой, всегда недосягаемой. Но это его уже не беспокоило, не трогало. В глубине души он хорошо понимал, что если бы ему дали хотя бы один шанс – не много времени и других обстоятельств, то он бы его не упустил, он сделал бы с ней всё, что хотел и, по крайней мере, кого-то из них это сделало, наверняка, счастливым. Возможно даже, их обоих. О да! Если бы у него было хотя бы ещё немного этого времени! Но… было, что было.

Он посмотрел на часы и встал. Пора! Он приказал девушке заканчивать мыться. Когда она вышла из ванны, он поставил перед ней её чемодан, который она забрала из той кучи уже никому ненужных вещей, и приказал быстро одеться во всё чистое. Ни слова не говоря, она быстро оделась. При этом она ни разу на него не посмотрела, ни на него, ни на его черную форму. Дождавшись, когда она была готова, он быстро выкинул из чемодана половину вещей, чтобы ей было легче его нести, когда его рядом уже не будет и крепко взял за руку, словно боясь, что она без него заблудиться, стремительно вышел с ней из квартиры, которая была ему уже не нужна. Всё! Финишная прямая. Главное, чтобы они успели доехать до границы без приключений, не потеряв таких нужных, таких спасительных сейчас минут на что-то лишнее ненужное…

Выйдя на улицу, он посадил её в машину и помчался к границе. Чувствовал времени для свободы действий не то что с каждой минутой, с каждой секундой становилось всё меньше и меньше. По дороге он успел позвонить из уличного таксофона тем, кто должен был встретить девушку там, на границе и вывезти её дальше, чтобы спасти. Всё! Теперь оставалось только надеется, что государственный механизм немецкого сыска не догонит их до самой границы.

Подъезжая к ней, Иоахим посмотрел на часы и понял, хорошо зная время распространение внутренних инструкций и указаний, что шанс пересечь границу благополучно сохраняется минута в минуту, не зря он с ней так торопился.

Зло усмехнувшись своим мыслям, он подъехал прямо к пропускному пункту, минуя другие машины. Чёрная форма СС всегда давала такую привилегию. Показав свои документы, он вывел девушку из машины, и повёл туда, на ту сторону, где её ждало спасение, туда, где она будет, наконец, в безопасности, где она будет жить. Когда они начали пересекать нейтральную полосу, он остановился и отпустил её руку. В последний раз посмотрел на неё, пытаясь получше запомнить её лицо, которое, он это хорошо знал, он вспомнит там у себя, перед самой гибелью, перед своей казнью. В утешении…

Девушка уже подходила к тем людям, которые её ждали на той стороне, когда вдруг обернулась и посмотрела на него. Их глаза на несколько секунд встретились. Она поняла. Он сделал для неё всё, что мог. Иоахим чуть заметно ей кивнул на прощание, быстро повернулся и пошёл обратно. Всё. Теперь всё!

Собственного спасения для него не было. Не было с самого начал, да  оно его и не интересовало с первых же минут своего путешествия сюда.

По лицам тех, к кому он возвращался, Иоахим сразу понял – ориентировка на него получена, но это уже не имело никакого значения. Это было уже неважно. Не останавливаясь, он выхватил пистолет и быстро, профессионально расстрелял весь пограничный наряд, не потратив на них ни одного лишнего движения. Сел в машину и покинул границу. Теперь он ехал туда, где его никто не ждал, где не было больше тех, кто был ему всегда дорог.

Ни кем незамеченный, я сидел в машине позади него и смотрел в окно, туда, где нас уже не было. Иоахим ещё не знал, что я буду защищать его до последнего. До самого конца. Он этого заслужил…

Иоахим стоял у окна своей комнаты и спокойно наблюдал за улицей. Смотрел туда, откуда вот-вот должны были появится машины гестапо, в которых будут сидеть крепкие, сильные люди, которые должны будут отвезти его к себе и наказать. Наказать за непослушание, как маленького ребенка, который сделал что-то не так, как просили его родители. От этой мысли он только усмехнулся и снова представил себе лицо шефа, который наверняка уже послал себе пулю в голову. Интересно куда – в подбородок, рот или висок. И он почти не ошибся.

Его шеф в эти секунды как раз нажимал курок своего наградного пистолета, нажимал с удовольствием, с облегчением, с радостью, что наконец избавлялся, он так хотел в это верить, от себя, от своего многолетнего наваждения, от своей темной любви, так обольстительно для него всегда обтянутой своим черным, как ночь, мундиром.

В огромном кабинете его выстрел был едва слышен. Только несколько капель крови долетели до ближайшего окна и медленно начали стекать с его холодных, таких безжизненных, бездушных стекол. Они чем-то были похожи на скупые слезы мужского плача по ком-то давно забытому, давно потерянному…

Из-за угла улицы вырвались две чёрные машины, как полированные железные звери, они бешено рванулись к его дому за своим наказанием. Но вот и всё! Дождался! Иоахим подошёл к своему ещё с детства любимому креслу, сел в него и с силой распорол, именно распорол, а не разрезал, вены на своих запястьях, тем кинжалом, который ему вручил когда-то в награду за свое спасение сам Гитлер, его фюрер, которому он так верил и который его потом так разочаровал и предал.

Он всё рассчитал, только глубокие зияющие раны на руках позволят ему спокойно уйти, нет, не от наказания, он не заслужил никакого наказания. Он был сильным человеком и хотел уйти, чтобы никого больше не видеть перед собой, всех этих людей, которые его так обманули когда-то, так предали вместе с фюрером, его вождем.

Я ждал их в подъезде. Мне надо было задержать людей из гестапо и тех падших созданий, которые будут вместе с ними всего минут на пять, а лучше на десять. Этого будет достаточно, этого хватит, чтобы Иоахим спокойно умер от обильного кровотечения в своей комнате.

И тут мне на миг показалось, что его тело сейчас умирающее там за моей спиной, на самом деле было моим телом, моей душой, которая защищала теперь то, что было ей так дорого и ценно, и мне тоже…когда-то…

И, наверное, именно за это я не смог его оставить. Оставить до тех пор, пока он во мне нуждался, даже не зная об этом.

Все стены в подъезде, все ступени его лестничных пролетов были залиты быстро темнеющей кровью. Стремительно высыхая, она от чего-то становилась похожей на черно-коричневую краску. Сам воздух, само пространство над нею, над всеми этими ступенями и перед его дверью и стенами были, казалось, изранены донельзя, изуродованы до неузнаваемости в никому не видимой, ожесточенной, бешенной схватке, которая только что произошла здесь ради него, Иоахима.

Всё было закончено. Всё было исполнено.

Когда люди из гестапо ворвались в его квартиру, он был уже мертв. Он успел уйти. Я выполнил свое обещание.

Продолжение следует…

124
ПлохоНе оченьСреднеХорошоОтлично
Загрузка...
Понравилось? Поделись с друзьями!

Читать похожие истории:

Закладка Постоянная ссылка.
guest
0 комментариев
Inline Feedbacks
View all comments